Главная страница
Главный редактор
Редакция
Редколлегия
Попечительский совет
Контакты
События
Свежий номер
Книжная серия
Спонсоры
Авторы
Архив
Отклики
Гостевая книга
Торговая точка
Лауреаты журнала
Подписка и распространение




Яндекс.Метрика
 
подписаться

Свежий Номер

№ 3 (137), 2016


Перекличка поэтов


Михаил СИНЕЛЬНИКОВ



ВЕЧЕРНИЕ ОГНИ
 
До всего

Как белело вокруг, розовело!
Вся долина куда-то плыла,
И цветенья воздушное тело
Осеняло земные дела.

Как небесные бездны синели!
Но расслабься, и хлынут из тьмы
Эти ватники, эти шинели,
Эти шляпы, фуражки, чалмы.

Ржанье, блеянье, рокот базара,
Этот радужный, властный всегда
Отблеск рая и страшного жара,
Эти женщины, дыни, стада.

Все, что нежит прощальные взгляды,
Вспоминаясь, как сладостный стих…
Это было ведь после блокады
У родителей немолодых.

Не сумев разгрести этот ворох,
Чуть коснешься его перед сном,
И покажутся годы, в которых
Все стучит и стучит метроном.



* * *

— Караганда, Караганда! —
В твоем названье — из-под спуда —
Не только стон звучал тогда,
Но и могучий зов оттуда.

Вседневный отгоняя страх,
Отцы трудились беспрестанно,
Чтоб выжить с мыслью о кострах
Норильска или Магадана.

Но так наивен был расчет
И осторожность бесполезна —
К себе магически влечет
Образовавшаяся бездна.



Благословение

Благословлен чадолюбивый в сурах,
Блаженство щедрых возвещает стих…
Нередко сероглазых, белокурых
В былые дни встречал я среди них.

Хвала тебе, народ благословенный
В обличии и стариков, и вдов!
Ты, принимавший в глиняные стены
Детей из прибывавших поездов!

Тогда, голодных, было их без счета.
Не пряча слез, хватали всех подряд,
И вымыла из памяти забота
Горящий Минск и мерзлый Ленинград.

Пусть эта жизнь кишлачная сурова,
Но родина тогда была одна…
Что кровь и племя? Торжествует слово,
Текучей речи властная волна!

Так, ненасытно принимая воды,
Всегда собой останется река,
И даже нефти пролитой разводы
Цветут, как маргелланские шелка.



Эпос

Как железо в чадной гари,
Содрогаясь тяжело
И смягчаясь при ударе,
Блеск и форму обрело.

Как умело и толково
На копыто жеребца
Набивается подкова
В свете потного лица.

Как вокруг светлеют лица,
Что от копоти черны,
Как взовьется кобылица,
И встряхнутся скакуны.

Как в шатре, от песен звонком,
В отдыхающей степи
Угощают жеребенком —
Улыбайся и стерпи.

Как придет в краю знакомом
Время клеверу цвести,
Как табун проходит с громом —
Уходи с его пути.



Монгольское

— Кладбищ нет. Умру, так бросьте!
Коршун клюй и дождь кропи!..
Человеческие кости
Всюду светятся в степи.

Говорю, от смерти пьяный,
В жизни сбившийся с пути:
— Из немыслимой нирваны
В злую ясность возврати!

Где застыл скелет дракона
Над речною быстриной,
Где буддийская икона
Обнимает мир земной.

И в мираж перерождений,
Как в закат, что приоткрыт,
По волнам травы весенней
С воем конница летит.



Из мемуаров

В отчизне пролетариата,
Где брезжил дефицитный рай,
В индийский чай для аромата
Вносили краснодарский чай.

Шла килька ржавая в нагрузку,
И по утрам приезжий друг
Все пил из пиалы вприкуску
Напиток званий и заслуг.

Потом, для нас обед варганя,
Готовил плов, вручал чурек,
Меж тем, как на телеэкране
Боролся с челюстью генсек.

Все аплодировали, стоя,
Торжественно вершилось тут
Все то, что временем застоя
Позднее воры назовут.

И думал гость, уют наладя,
Что надо бы развеять грусть,
Что вот служитель культа, дядя,
Знал эти суры наизусть.

Что все стоит на черепахе,
Отсюда мирозданья дрожь,
И ты, правитель, червь во прахе,
Еще в геенну упадешь.



Улица Астрадамская

На Астрадамской… Там воздуха много,
Много безмолвия, и Амстердам,
Созданный волей Петра-полубога,
Чудится, высится, зыблется там.

Впрочем, не создан. Прорыть не сумели
Стройных каналов… Моря далеки…
И обратились к финляндской купели,
К мощному устью широкой реки.

Здесь мастерскую под небом открытым
Необоримый Вучетич воздвиг.
Давит громадой, казенным гранитом
Выше забора поднявшийся лик.

Блочных трущоб созерцая строенья,
На колокольнях стоят звонари,
И все равно нерушимы виденья
Царства, которое носим внутри.



Антикварная мебель

Ореха и палисандра
Любезнейшие тона —
От Павла и Александра,
От слога Карамзина.

Изящество это хрупко,
Но вынесло переезд,
Его не коснулась рубка,
И время его не ест.

И даже в войну, в блокаду,
Сумели его сберечь,
Кладбищенскую ограду
По щепке швыряя в печь.

И в зеркале политуры
Проходит парад теней —
Царизма и диктатуры,
И нэпа, и этих дней.

Исчезли владельцев лица,
Как будто цветные сны,
И в сумраке луч струится
Имперской голубизны.



Старые снимки

Возникают, из времени выпав,
Тонкий профиль и гордый анфас…
В этой прожелти дагерротипов
Столько лиц, непохожих на нас!

В поколеньях меняются лица.
Даже в обликах близких эпох
Тщетно сходство душевное мнится,
И кончается выдохом вдох.

И черты не становятся теми,
Хоть они повторятся стократ,
И ушедших не выпустит время,
Затянувшее в черный квадрат.



Эдгар

В петербургском участке
От вина перегар.
Для ума и острастки
Здесь повязан Эдгар.

Утром явится консул
И на шхуну вернут,
И скомандует Джонсон
Драить кубрик и ют.

Снова дни и недели
Вдалеке от земли…
Облака забелели,
Словно Аннабель Ли.

Снится вновь о Шекспире
Разговор в кабаке,
Там, в покинутом мире,
На туманной реке.

…Вот он вновь на моллюски
Льет лимоновый джуз
И с тобой по-французски
Говорит, как француз.

Этот блеск и веселость
Возвращаются вновь…
Под ногтями — лиловость,
Негритянская кровь.

На невольничьем юге
Он пошел бы с торгов,
Но хранят его вьюги
Безысходных снегов.



Толстой и Фет

На карте так все это близко,
А на досуге столько лет
Все длится эта переписка,
Живут и в ней Толстой и Фет.

Опять пройдут весна и лето,
Наступят осень и зима,
И снова жить нельзя без Фета,
Без ожиданья и письма.

Стихотворенье для графини
Почти в любом из писем шлет,
И омывает вечер синий
Тщету хозяйственных забот.

Он так любезен неизменно,
А в рифмах — скрип коростеля,
Сыпучий снег и запах сена,
Сердцебиенье и земля;

Леса, усадьбы и покосы,
И мириады звезд в ночи…
То строят мир, то ходят, босы,
Помещики-бородачи.

И словно волны океана
Над полем грусти и стерни
Идут из нового романа
В твои вечерние огни.



Стол

Стол, за которым я обедал,
Юсуповский массивный стол,
Давно забвение изведал,
Хотя в историю вошел.

За ним кутили офицеры,
Распутин, сидючи за ним,
Ирину звал и ел эклеры,
От яда дьяволом храним.

Потом досье и парабеллум
Лежали в ящике стола,
Вновь красного беседа с белым
Там, на Гороховой, текла.

Писался протокол, при этом
Рисунками марался лист,
Ведь был подследственный поэтом
И стихотворцем был чекист.

И, как друзья-однополчане,
На время прекратив допрос,
Спор начинали о Ренане
В дыму дешевых папирос.



Зелинский

Вел спор с покойным Анненским Зелинский
И, почитая подвиг исполинский,
Пожалуй, сожалел, что он — поэт:
«Ну, что же ты, Фамира-кифаред!
Ты чуть осовременил Еврипида
И, задыхаясь, рухнул на перрон…»

Зелинский, эллин, велика обида,
Что ты не в древней Аттике рожден!
Вот в Польше стал Тадеушем по праву
И на чужбине умер — повезло.
Но ты — свидетель: тут сожгут Варшаву,
Там расстреляют Царское Село.
Там растерзают сына Адриана,
А здесь Треблинку осеняет рок…
Все шелестит средь пепла и бурьяна
Античности прохладный ветерок.

Налей вина, подруга Диотима!
Глухая ночь, и что еще таит
Стоящий на Литейном нерушимо
Дом в облицовке из надгробных плит!



Случевский

В необозримом городе гранитов,
Где мрак ночной белесоват и вял,
Случевский восседал среди спиритов,
И круглый стол скрипел и завывал.

Глубокая клубилась тьма в гостиной,
Но призрачные чудились огни,
И духи Мирабо и Августина
Чередовались с Гёте и Парни.

Прошли года, и в снежной завирухе
Проснулись бесы с кучей бесенят:
И над Россией расплясались духи,
И Робеспьер взметнулся, и Марат.

Ты среди звезд несешься метеором,
Но и к тебе, покуда не угас,
Должно быть, кто-то обращался взором
В горчайшем веке в самый горький час…

Страна в чаду, земля в чертополохе,
И, воскрешенья видя наяву,
Я в сумерки уже иной эпохи
Угрюмый дух Случевского зову!



* * *

В сизый сумрак мы заедем
Скудной северной земли,
За ключом зайдем к соседям,
Вот и в горницу вошли.

Первым делом печь затопим,
И в тепле, и в тишине
Улыбнемся белым хлопьям,
Проносящимся в окне.

И могли бы так сидеть мы,
Не меняясь за века…
Но почуют эти ведьмы
Прощелыгу-чужака.

И на старого подранка,
И на древний этот быт
Мать, рязанская крестьянка,
Издалека поглядит.



Материнская деревня

Стоял под радиотарелкой,
В которой поселился черт,
Народ, встревоженный проделкой,
И умудрен, и поистерт.

И лишь Дуняшка городская
Родную сумрачную выть,
Еще души не упуская,
Могла сомненьем удивить…

Леса все в той же смутной дреме,
Земля по-прежнему тоща,
Но телевизор в каждом доме
Теперь вещает, вереща.

Я там бывал почти без цели,
Проездом завернул к родным
И деревянной колыбели
Коснулся трепетом немым.

Не сразу возле новостроек
Нашел заветную избу…
Был этот мир веками стоек,
Россию несший на горбу.

Покуда гулкая угроза,
Дрова сжигая без числа,
Над ним упорство паровоза
И долгий дым не пронесла.



* * *

Обыденно пылали избы,
Детей спасали, гнали пса,
Но что здесь пламень ни изгрыз бы,
Остались на Руси леса.

От погорельческой печали
Стонали песни и сердца,
Но доски плотники тесали,
Щепу кололи для венца.

Когда ж врага они повергли,
И встала бездна до небес,
В огнеупорном Кенигсберге,
Его домам дивился лес.

Там интендант ходил, особой
Лендлизовской тужуркой горд,
И с упоением и злобой
Разглядывал жилищный фонд.

… А где-то родина, всецело
Испепеленная дотла,
Опять, как дерево, горела
И вновь, как дерево, росла.



Благодарность

Тебе благодарность за плеск арыка,
За всю безысходность саманных дувалов,
За шум городов и туман перевалов,
Холмы, облака.
За детство и юность в глуши захолустья,
За свежесть истока и сладостность устья,
Где дремлет река.

Тебе благодарность за воздух и слово,
За жгучую горечь гонения злого,
За горестный пыл,
За поздние дни моего урожая,
За дерзость, с которой Тебе подражая,
Из глины лепил.

За строгость подруги и дальность дороги,
За роскошь цветка на тянь-шанском отроге,
Где криво подрос.
За боль и тепло материнской ладони,
Что, дрогнув, как будто в подавленном стоне,
Коснулась волос.



Затворница

Средь веселья сердце дернется,
Как всегда под Новый год,
И напомнит, что затворница
В том же городе живет.

Никогда не глядя в зеркало,
Смотрит хмуро и тепло…
Все, что жизнь перековеркала,
Свежим снегом занесло.

Утаив десятилетия,
Не увяла красота,
Изо льда ее соцветия,
Вечно комната пуста.

Наши годы не кончаются
И совсем недалеки,
Но текут и обрываются
Телефонные гудки.



Мои книги

Чабанам глухих колхозов
Книги я свои дарил.
Пусть в горах, где от морозов
Неба край суров и розов,
Согревают весь аил.

И, должно быть, для порядку
Книготорг державный наш
Засылал и на Камчатку
Весь означенный тираж.

Но живет в стране коряков
Там ровесница одна.
Полистав и вдруг заплакав,
Пусть припомнит времена.

Строгий муж, гоня оленей,
Твердый вспомнит переплет
И вздохнет, привстав с коленей,
И над нартами споет.



Равель

К. А.

Живущий в призрачной стране,
За тридевять земель,
Теперь всю правду обо мне
Поведает Равель.

Как по бульвару и мосту
Сквозь дождь и листопад,
Глотая будней пустоту,
Летел я наугад.

Как заходил в чужой квартал,
Как в море и в снегу
Чего-то лучшего искал,
Взрослея на бегу.

Как, заменяя видом вид,
Не зная, что вокруг,
И без оглядки жизнь спешит,
И нарастает звук.

Но вот и время отцвело,
И, полон пустотой,
В него вникаешь тяжело
На лестнице крутой.

И перейдешь, не сняв пальто,
В замедленную речь,
Чтоб, тронув это или то,
Гармонию извлечь.

И затихает ровный гул
Неутолимых струн.
Как вдруг в рояле, что уснул,
Расплещется бурун.



Под снегом

Жизнь в плену и страсть к побегам
Так томят, что ждали мы —
Черный морок чистым снегом
Заметающей зимы.

Пусть явилась запоздало,
Но зато, белым-бела,
Долгий холод загадала,
Землю крепко обняла.

И теперь под покрывалом
Затаилось в тишине
Прокатившееся валом
Или снившееся мне.

До блажной и бесноватой,
Эти страсти, эти сны,
Обретенья и утраты
Обнажающей весны.



Останкино

Пора в берлогах спать медведям,
Сосульки на ветвях висят,
А мы в Останкино поедем,
Вернувшись лет на пятьдесят.

Как далеки все эти зимы,
Как будто ставшие одной,
В сиянии невыразимой,
Невыносимой белизной!

Пусть будет лето! Много сини
И зелени вокруг дворца.
Громоздкой башни нет в помине
И нет грядущему конца.

Лишь деревянные домишки,
Которым не дано истлеть,
Знакомая не понаслышке
Пузатых самоваров медь.

И вечен только полдень жаркий,
И мерно машущий рукой,
Бормочущий подросток в парке,
Еще ничей и никакой.



Михаил Синельников — поэт, эссеист, переводчик. Родился в 1946 году в Ленинграде. Автор многих книг и публикаций. Составитель нескольких поэтических антологий. Живет в Москве..