Главная страница
Главный редактор
Редакция
Редколлегия
Попечительский совет
Контакты
События
Свежий номер
Книжная серия
Спонсоры
Авторы
Архив
Отклики
Гостевая книга
Торговая точка
Лауреаты журнала
Подписка и распространение




Яндекс.Метрика
 
подписаться

Свежий Номер

№ 3 (53), 2009


Рецензии


Лозина-Лозинский Алексей Константинович. «Противоречия:
Собрание стихотворений». Серия «Серебряный век. Паралипоменон»,
М.: Водолей Publishers, 2008.

XX век, помимо всего прочего, начался эпидемией самоубийств. Покончить с собой пытались все, особенно — представители интеллигенции. О самоубийцах взахлеб писали газеты и модные писатели. В обществе родился культ преждевременной, желательно — самостоятельно вызванной смерти. Потерявшая к тому времени свое влияние церковь перестала быть преградой для самоубийц. Из литераторов пытались покончить с собой Бальмонт, Гумилев, Ходасевич, Зощенко, довели попытку до конца — Есенин, Маяковский, Цветаева… Это известнейшие. А сколько было тех, чьи имена нам уже ничего или почти ничего не говорят! — Чеботаревская, Гофман, Князев, Игнатьев, Божидар, Лозина-Лозинский… Разные судьбы, разновеликие таланты — и один страшный конец…

Размер моих стихов есть поступь легионов,
Разбитых варваров, бургундов иль тевтонов,
Бесчисленных, густых, ползущих в тьме и в тьму,
Однообразных туч, угрюмых ко всему,
Гул низколобых орд, раскаты долгих стонов,
Немолчный Океан глухих и грозных звонов,
Насмешки верящих во власть немых Законов
И бросивших свой край так, вдруг, нипочему…

Этим программным стихотворением открывается главная книга поэта — «Троттуар», книга о тщете всего сущего.
Алексей Лозина-Лозинский искал смерти почти всю свою сознательную жизнь. В 19 лет на охоте по неосторожности он прострелил себе правую ногу, из-за чего ногу пришлось ампутировать выше колена. После этого он постоянно говорил, что нет смысла в жизни даже при самом лучшем ее устройстве, так как смерть все аннулирует. Из тридцати лет его жизни — как минимум десять лет ожидания смерти. Тем не менее, он старался жить в полную силу — писал стихи и прозу, читал лекции в рабочих кружках, выступал на студенческих сходках, каждый год путешествовал по России и за границу. Однако в минуты слабости он дважды предпринимает попытки самоубийства, пока в 1916-м году не принимает большую дозу морфия, поставившую точку в его трагической судьбе. Об этой смерти писали газеты, Георгий Иванов привнес мифологии в судьбу Лозины-Лозинского в своих «Петербургских зимах». Впрочем, Лозина-Лозинский и сам много поусердствовал в поэтизации смерти:

Я, замкнутый в квадрат со скучными углами,
Под белой простыней, как длинный, потный труп
С уставленными в мрак незрящими глазами,
Когда тяжелый мозг надменен, прям и туп,
Как древний фараон священными ночами,
Я взвешиваю мир. Сходя с ума, в постели,
Я чую сладостно, как в мраке и тиши
Мышленья мерные и черные качели,
Как виселица в тьме, качают Божьи цели
И ужас вскрикнувшей и смолкнувшей души…

Безусловно, поводом к очередному порыву свести счеты с жизнью всегда (или почти всегда?) оказывалась женщина, неразделенная любовь. Но в случае с Лозина-Лозинским даже возлюбленная и ее чувства к поэту были всего лишь поводом, логическим концом любви поэт видел только одно — Смерть.

Я знаю, я умру, когда мои желанья
Добьются своего. Мои желанья — ты.
Ты — гордость и печаль, чужое мне созданье…
О, как лелеял я гниющие мечты:
Твой аромат, твой стыд, безвольность наготы,
Развратный, властный жест, молящие черты…
Но я сойду с ума от вопля обладанья…
Молчи, молчи, молчи, не прерывай рыданья!..

Литературные труды его при жизни, да и после смерти практически не были оценены современниками. Между тем, он издал в 1912 году три поэтических сборника под единым названием «Противоречия» и псевдонимом «Я.Любяр». В 1916-м году вышла книга стихов «Троттуар», получившая доброжелательные отзывы критики и литературного цеха. Последняя поэтическая книга — «Благочестивые путешествия» — вышла уже в 1917-м году, после смерти автора. В противоречивом авторском предисловии к этой книге Лозина-Лозинский пытается доказать читателям бессмысленность литературного труда, утверждая, что изящная литература необходима только для того, чтобы при завязке романа с малознакомой женщиной была прекрасная тема для первого разговора. Он утверждает, что любит безмолвных поэтов.

…Так как в юности я был в любви несчастным,
Так как я скучаю и всегда один,
Так как я считаю в мире все напрасным,
Я собрал себе коллекцию тишин…

— напишет он еще в одном своем программном стихотворении. И добавит: «Слово лишь намек роскошнейших молчаний». Кто же будет с этим спорить? И все же мне кажется, что Лозина-Лозинский и сам не вполне отдавал себе отчет в своем литературном таланте. Его неуверенность в своих силах, возможно, и сыграла роль последней трагической капли в судьбе поэта.

Сегодня редкий знаток Серебряного века мог бы признаться, что читал стихи Лозины-Лозинского, если бы не издательство «Водолей Publishers», выпустившее солидный том поэтического наследия Алексея Константиновича, куда, помимо полных корпусов названных пяти поэтических книг, вошли неизданные стихи, переводы из западных поэтов и биографические записки брата поэта. Брат этот, Владимир, стал впоследствии священником, чтобы молиться за самоубийцу-брата, он погиб от рук большевиков и канонизирован Русской Православной Церковью.

Итогом довольно многочисленных путешествий Лозины-Лозинского не могли не стать стихи. Книга «Благочестивые путешествия» открывает нам другого поэта-Лозинского, не завоевателя-конкистадора, как Гумилев, а именно путешественника, приезжего, временного свидетеля чужой и чуждой жизни:

Капри подымается, как крепость,
Черными отвесами из вод.
Как хочу я замолчать на год
И забыть, что жизнь моя нелепость,
Сотканная из пустых забот!

Быть простым и чутко-осторожным,
Изучать оттенки вечеров,
Полюбить веселье кабачков
И процессиям религиозным
Следовать средь глупых рыбаков…

Трудно представить, что стало бы с поэтом, доживи он до революции — до Февральской, например, оставалось всего ничего. Учитывая его увлечение социалистическими идеями, можно предположить, что он ушел бы в революцию или стал бы поэтом новой эры, как Маяковский. А возможно, идя дальше по пути акмеистов, он стал бы равным среди равных и окончил свои годы в ГУЛАГе или в тюрьме… Но всего этого с ним уже не произошло.

Как это грубо, жить… А, в мире, на краю
Смертельной пропасти дана, как сон, чутью
Невыразимая полночная баллада!
В ней ладан, нард и мирт, в ней ароматы яда,
И яд я, как индус, благочестиво пью…

Издание полузабытых поэтов — дело неблагодарное. Но для настоящего ценителя поэзии нет ничего более интересного, чем контекст эпохи, а этот контекст и составляют судьбы и стихи таких поэтов. Так что книга Алексея Лозины-Лозинского — тот самый недостающий фрагмент пестрой и противоречивой мозаики литературной и общественной жизни России начала XX века.

Андрей КОРОВИН



Максим Лаврентьев. «Немного сентиментальный путеводитель.
Стихи о Москве, Петербурге и…» М., 2008.

Новая книга стихотворений Максима Лаврентьева «Немного сентиментальный путеводитель» имеет подзаголовок: «Стихи о Москве, Петербурге и…». В ней 59 стихотворений, но, несмотря на небольшое количество текстов, книга затрагивает ряд важных и объемных вопросов, связанных с российской историей и культурой, рассматривая их в реальном, историческом и метафизическом аспектах. Вследствие глубины взгляда автора на события эти аспекты почти всегда трудно разделить, хотя почти всегда они ясно различимы, при преобладании какого-то одного в каждом отдельно взятом стихотворении.
Как ясно из заглавия, речь в книге идет о двух столицах — Москве и Петербурге. Причем в реальном аспекте доминирует Москва, родной город автора и лирического героя. В двух других — историческом и метафизическом — преобладает Петербург, символ взлета и трагического крушения российской империи и культуры. Кроме того, ряд стихотворений, не имеющих исторических или географических привязок, дают читателю возможность познакомиться с мировоззрением автора книги.
С учетом изложенного выше, можно также сказать, что «Стихи о Москве, Петербурге и…» — это стихи московского поэта о Петербурге и его культурно-исторической роли для современности; можно сказать, что из современности и Москвы взгляд автора обращен в прошлое и на Петербург, вызывая размышления о процессах, происходящих в современной российской культуре. Поэтому, несмотря на то, что первое стихотворение сборника посвящено окрестностям Петербурга, начнем с Москвы. О ней речь идет во втором стихотворении — с названием «Сельская жизнь». Что становится понятно, если принять Петербург за столицу империи; тогда жизнь в другом городе вполне можно считать провинциальной, и даже сельской, особенно в стихотворении, которое по жанру является идиллией. Особенно, если в нем автор заявляет о себе, как о человеке, жизнь которого посвящена искусству, решившимся быть поэтом и жить поэзией, подобно первопроходцам жанра.

Я, может быть, поэт столичный,
Но человек не городской, —

говорит он, и в этих двух строках обрисовывается особенность его положения: несмотря на то, что житель столицы, — человек не городской; столичный же — поэт.
Словарь подсказывает, что в современном языке «идиллия» является также синонимом спокойной счастливой жизни, причем часто имеет иронический оттенок. Ирония в рассказе о сельской жизни, несомненно, присутствует:

В покоях, за стаканом чаю
Веду неспешно дел разбор,
Руссо, Державина читаю,
Вступаю с Гете в разговор.

Порой и сам берусь за лиру
В кругу признательных друзей,
Твердящих, что мою квартиру
Потомки превратят в музей.

Порой один гуляю в роще,
Цветы сбираю, птиц кормлю.
Что этой сельской жизни проще!
За тишину ее люблю.

Ирония воспринимается как приглашение порассуждать о месте поэта под солнцем: как дается ему простая сельская жизнь, чем он платит за роскошь читать Державина и Руссо. Но сами рассуждения выведены за скобки. Возможно потому, что этот вопрос одновременно и сложный, и простой, и простоту от сложности отделяет только сознательный волевой акт, выбор автора, о котором он сразу предуведомляет читателя. Впрочем, есть и ответ — далее, в стихотворении «Девять лет я вставал в семь пятнадцать утра…», и звучит он так:

В перекурах читались Вольтер и Руссо,
Были Пушкин и Гоголь со мной,
Мы несли бронированное колесо
Для какой-нибудь хари срамной.

Так я вышел поэтом усадебных рощ,
Петербурга, Москвы и луны,
Потому что тошнило от пакостных рож,
И пейзаж был довольно уныл.

Здесь уместно заметить, что практически на любой вопрос, возникающий при прочтении книги, в ней есть ответ; может быть, кроме тех, ответы на которые несказанны.
С иронией или без, именно в Москве лирический герой изображен в окружении друзей и знакомых, здесь происходят реальные встречи, возникают впечатления, пишутся стихи.

Иду я лихо
По улице Палиха.
Сижу я тихо
Над прудом ТСХА.

Моя столица
Как чистая страница.
Душа томится
В предчувствии стиха.

Это родной город, любимый с детства и от истоков:

Да, я байстрюк и полукровка.
Вот мой наследственный удел:
Бутырки, Масловка, Сущевка
И пара безымянных сел,

и поэту хочется сохранить его недавнюю историю и живую душу в своих стихах.

Тут слово, там строка,
Здесь целая строфа —
Троллейбус и собор
Становятся стихами.

Но там, где это происходит, начинают происходить и другие вещи: реальность обесцвечивается, и проявляется метафизический план.

Останкино, Кусково —
О, сколько в них тоски!
Они — давно былого
Остатки и куски.

Для новых поколений
Не значат ничего,
Но тем лишь драгоценней
Для сердца моего.

Там камни отмывают
От копоти весной,
Но камни отливают
Мертвецкой белизной…

Метафизический план неизбежно появляется на стыке прошлого и современности; свойства ума и склад личности позволяют или не позволяют заметить появление нового слоя в изображении. Максиму Лаврентьеву свойственно замечать и, более того, запечатлевать его в текстах. Причем, максимально адекватно явлению: мы как бы видим сквозь реальность акварельно выписанный ее более тонкий план. Стихи глубоки и многослойны в своей глубине, наполнены прозрачными, появляющимися один из другого образами.

Становлюсь все проще и проще
И пишу все тоще и тоще,
Вечно об одном, вечно то же.
Кружева словес не плету.
Никаких тебе наворотов,
Ни судеб, ни браней народов.
Зацени мою пустоту.
<…>

Много музыки и луны.
От меня прозрачности ждали,
Но теперь стихи мои стали
Мне и самому не видны.

Вижу я сквозь них только годы,
Годы впереди, словно горы,
Бесконечные коридоры,
Не ведущие никуда…

В этом состоянии, когда предметы становятся стихами, а стихи таковы, что не мешают видеть суть предметов, становится также

Заметно, что мосты
На берегах Москвы
Повисли без опор
Над смутными веками.

Но все-таки в родном городе и стены, и камни теплы, потому что они согреты присутствием близких друзей и просто близких. Здесь лирический герой чаще просто фланирует по бульвару с другом, идет «в гости — глянуть фотки, / обо всем перетереть / или просто — выпить водки / и от счастья помереть», и надо отметить, что имена друзей неоднократно встречаются на страницах книги: жизнь и поэзия тесно переплетены в ней. Или рассказывает нам о том, что

Со своей любовницей-весной
Выхожу гулять под небом серым —
Неизвестный маленький связной
Между Богом и вот этим сквером.

Не то в Петербурге. Петербург — город-символ, город-призрак, предмет пристального внимания и размышлений автора. Об этом недвусмысленно говорит первое стихотворение книги «Из Царского в Павловск», и, вообще, складывается впечатление, что относительно стабильная московская жизнь — антитеза напряженной и окрашенной в трагические тона, по большей части умозрительной, но по силе воздействия соперничающей с реальностью петербургской.
Вчитаемся в стихотворение:

Из Царского в Павловск пешком я ходил
Дорогой теней из безвестных могил,
Путем поколений, что стали окрест
Безмолвной, древесной душой этих мест.
И в теплой листве, что текла без конца,
Я вдруг узнавал дорогие сердца:
Как будто разбужены мыслью моей,
Они с удивленных слетали ветвей.

Я уже отметила, что оно открывает книгу. Задает настроение, несколькими штрихами обозначает тему. Мысль о том, что прошлое, которое подготовило настоящее, до какого-то предела продолжает жить в нем, наполняет сборник. Рискну предположить, что пепел теней из безвестных могил, разбуженных мыслью автора, возвращающейся к ним снова и снова, стучит в его сердце и является одним из основных (если не основным) источником творчества. И не впервые мне встречается ситуация, когда гражданская позиция, естественно вытекающая из особенности личностного восприятия действительности, становится содержанием поэзии и, что интересно, лирической доминантой, выражающей внутренний мир и сокровенные переживания автора. Первой встречей было знакомство с поэзий Анастасии Харитоновой. Еще назову Бориса Рыжего. На мой взгляд, этих разных авторов объединяет одно: отчетливая память о трагическом прошлом родины и осознание своей противопоставленности массе лишенных этой памяти. Такова судьба поэта: говорить о том, о чем безмолвствует народ. Но не в форме прокламаций. Требования гражданской лирики во имя будущего всегда рождают, по сути, произведения в стиле фентези, поскольку будущее — всегда только вероятность. Но настоящая гражданская лирика рождается в настоящем из уроков прошлого, которое более чем реально. И из уст поэта.
Но вернемся к стихотворению. Стихотворение прозрачно, как золотой осенний день; смысловая нагрузка нисколько не нарушает его прозрачности, как не нарушают золотые листья — сердечки, — бесшумно слетающие с ветвей (это практически видишь), покоя липовой аллеи.
…когда-то здесь гуляла Ахматова, думая о том, что когда-то здесь прогуливался Пушкин, еще не ведая, что наступит время, и этой дорогой будут идти тени из безвестных могил; и поэт, думающий о них…
Итак, контекст задан. Историям, происходящим в Петербурге, присуще внутреннее напряжение и драматизм, сосредоточенные размышления об искусстве, переплетенные с размышлениями о прошлом и современности. Недаром и Невский ассоциируется с «метафизическими высотами», откуда поэт падает в реальность.
Вот, например, история про Ксению, очень похожая на притчу. Начать хотя бы с имени героини. Ксения из Петербурга сразу же ассоциируется со Святой Ксенией Петербуржской. Но, подобно тому, как Петербург Ксении Петербуржской кардинально отличается от современного, героиня стихотворения отличается от ассоциирующегося образа. Она «возможно, верила в Бога»; но, скорее, нет. Потому что лирический герой стихотворения «еще верит в Бога» и автор, скорее всего, не утаил бы веру героини, если бы такая возможность существовала. Примечательно основание веры в Бога лирического героя: он «любил Гумилева и Блока, и может быть, только поэтому…» Может быть, и не только, но именно поэзия предоставила ему убедительное доказательство бытия Божия. В том плане, что в современном мире, практически полностью проверенном алгеброй и подчиненном аналитическим законам, только настоящее искусство, как проявление творческого духа, дает возможность ощутить присутствие Духа, который дышит, где хочет. Примечательны и персоналии: Гумилев и Блок. Блок — поэтический гений, при этом богоборческий дух, в своей борьбе зашедший гораздо дальше Иакова и в результате получивший более серьезное повреждение, чем повреждение «состава бедра». И Гумилев, который, в голодном Петрограде заказал панихиду по Михаилу Лермонтову (чье творчество, несомненно, повлияло на Блока). И эти имена обозначают линию высокой поэзии, чьим предметом не в последнюю очередь был вопрос веры.
Роман не получился по той причине, что «она любила Есенина, / не любила Гумилева и Блока»…

Такая петербургская история.
Тень Гумилева мелькнет еще раз:

В Петроград из Кронштадта,
В руках — оплывающий воск,
Мимо Главного штаба
Загробное шествие войск.

Офицеры одеты
В мундиры гвардейских полков.
Моряки и кадеты,
Все Царское, Весь Петергоф.

…и здесь вспоминается Андрей Белый: «Если же Петербург не столица, то — нет Петербурга». Потому что Петербург «Немного сентиментального путеводителя» как раз производит впечатление города-призрака, защитники которого пали, но несут призрачную службу на его пустынных ночных улицах и площадях. Петербург — город на берегу Невы-Леты, и настоящий, как видится лирическому герою, Петербург расположен по ту сторону, оставляя современности лишь свое отражение, мираж.

Тени с палубы посмотрят
Многомудрыми очами,
И покажется им с моря,
Будто город вдруг отчалил,
Будто не они уходят,
Траурным гремя салютом,
В забытье, туман и холод,
Растворяясь в Абсолютном.

Город двоится, при взгляде на современный Петербург у поэта вновь и вновь возникает вопрос:

…разве этот город
Пел Костя Вагинов больной,
И был ему смертельно дорог
Летейский сумрак ледяной?

Сравнение Невы с Летой, рекой забвения, встречается неоднократно. Практически, в контексте «Немного сентиментального путеводителя…» это синонимы, отсылающие, конечно, к гераклитовому: нельзя дважды войти в одну воду. Что позволяет вопрос о взаимоотношении прошлого и современности в рамках сборника интерпретировать не только как вопрос этический (о чем сказано), но и как вопрос о взаимоотношении временного и вечного. Время, конечно, походит на поток воды, сквозь который просвечивает прошлое и над которым легким туманом нависает будущее. Этот поток как будто протекает сквозь книгу, унося все второстепенное и оставляя значимое, без чего нельзя, над чем не властно время — промытым, чистым, четко проступающим, подобно буквам на листе белой бумаги. Этот закон универсален, этот поток уносит одинокую джонку из одноименного стихотворения:

Мимо вечности, мимо мгновений,
Мимо таинств и мимо блаженств…

И вот, Петербург как бы есть — город на берегу Невы, — и его как бы нет — потому что Нева — Лета, и ее течением унесено то, что создало этот город — державная воля, державный и художественный гений. Можно даже сказать, что пророчество о Петербурге сбылось. Остались парковые боги, но в парках,

Где на мгновенье сладко верить,
Что Аполлон вдруг обернется —
И древней Аттикой повеет,
И Филострат нам улыбнется,

гуляют другие люди, для которых и парки, и здания чаще всего лишь декорации или экспонаты, в зависимости от того, путешествуют они, или живут здесь.

Ходил я по Питеру день-деньской
И образ его забывал.
Давно уже нет ни Надеждинской,
Ни тех, кто на ней проживал.
Их город — чужое наследие,
И был он завещан другим.
Осталась надежда — последнее,
Что мы беззаконно храним.
А может быть, даже и к лучшему,
Что нет на минувшее прав:
Среди океана плывущему
Добраться ль до берега вплавь?
И может быть, все, что нам дорого, —
Лишь ветер с летейской Невы.
Мы призраки мертвого города,
А эти — живые — не мы.

Стихотворение процитировано полностью. Интересна последняя строка: эти живые не мы. «Не мы» на слух звучит также как «немы». Вольная или невольная игра слов, тем не менее, символична: эти живые пока немы…
Игра слов и формальные изыски не присущи авторскому стилю. Узнаваемым его делает другое: ход мысли и цельность мировоззрения. Именно они являются стилеобразующими элементами. Тем приятнее иногда встретить рифму типа «город — дорог» (из процитированного выше отрывка), особенно в контексте разговора о городе, отражающемся в вечности…
Вообще, многие стихи хочется цитировать полностью. Хочется цитировать так много, что заведомо осознаешь невозможность сделать это в рамках статьи. Но можно сказать вместе с автором:

Просто встану где-то тут
Со своею скромной лептой —
Как над сумеречной Летой
Переправы скорой ждут.

Книга наполнена отражениями и рифмующимися образами. Впечатление двойственности, наложения смыслов возникает уже с первых страниц, усиливается по мере чтения и находит подтверждение на одной из последних:

Годы грызут свое.
Но не поддамся панике:
Много еще слоев
У плодородной памяти.

И сами строки тоже можно истолковать двояко: можно сказать, что речь идет о внутреннем мире автора, богатства которого не умалили расточительные годы; а можно, что о накопленных веками сокровищах культуры и противостоящей им, проедающей и предающей их современности. Но, несмотря на то, что противостояние имеет место, в книге нет и тени неприятия современности; есть зрелые размышления на эту тему. Их отражение в стихах говорит о том, что поэт ощущает себя связующим звеном прерванной цепи времен, причем как времени, взятого в общечеловеческом историческом масштабе (отсюда античные мотивы и связанные с этим моменты deja vu), так и в масштабе, соизмеримом с продолжительностью жизни соседних поколений. Мысль о том, что прошлое когда-то подготовило настоящее (как в социально-историческом, так и в эстетическом плане) и продолжает до какого-то предела жить в нем, наполняет сборник. Ведь прошлое, настоящее и будущее появляются в той точке — и зависят от нее, — где в непрерывном потоке существования находится наблюдатель. Максим Лаврентьев, как я уже отметила, помещает себя в точку исторического разрыва, конца одного и начала другого исторического периода, гибели одной и зарождения другой культурной традиции, но его выбор именно этой точки позволяет говорить о возможности синтеза. Дает такую надежду, при наличии воли и честного взгляда на существующее положение вещей.
Теперь несколько слов о мировоззрении автора, благо «Сентиментальный путеводитель…» предоставляет множество прекрасных возможностей проследить, как автор смотрит на мир, каковы его взаимоотношения с миром, и даже проследить эволюцию этих отношений.

Когда-то я хотел переделать мир,
Чтобы не было в помине подводных мин.

Так начинается история. «Но мир не переделаешь, это миф» — строка почти автоматически появляется в сознании читателя еще до прочтения, она практически напрашивается и могла бы стать банальностью, если бы не этот «миф» в конце, выводящий фразу в другое измерение. Как будто появляется зеркальная метафизическая дорога, альтернатива непреодолимой, казалось бы, банальности. И в результате фразу можно прочесть двояко. Во-первых: является мифом утверждение, что мир можно переделать; это невозможно. Во-вторых: мир невозможно переделать, потому что он — миф (который, заметим в скобках, является символом чего-то иного, и развивается по своему внутреннему закону, который можно постичь; понимание — первый шаг на пути к преодолению).
Тем временем автор завершает первую строфу словами: «Теперь мне все равно, мне и этот мил». Но не будем считать это поражением, тем более, вспомнив о том, что поэт скорее ощущает себя связующим звеном, чем противопоставляет себя чему-то в мире.
Смысл этих слов более полно открывается при дальнейшем чтении. В начале второй строфы говорится: «Когда-то я хотел завести свой сад…» И она, как и первая строка первой строфы, передает стремление к реальному действию, к реальной цели. Переделать мир — чтобы не было мин, завести сад — чтобы гулять вперед-назад. И так же, как и в первой строфе, далее мы видим, что реальный опыт привел к изменению сознания. Герой понимает, что не мир нуждается в переделывании, а он сам, и что, меняясь, тем самым он чудесным образом изменяет и свой мир: «Теперь мой сад повсюду, и вход — я сам». Одновременно усложняющаяся игра ассоциаций: мир — сад — райский сад («все же этот парк — волшебный парадиз»), — усиливает метафизический план стихотворения. Дважды на протяжении двенадцати строк вместе с автором мы проходим путь избавления из ловушки мира путем преодоления узости сознания, и это делает каждую из них весомой.
Практически за ними стоит опыт, на приобретение которого иногда уходит целая жизнь. Каким бы путем ни приобрел его автор (ряд стихотворений книги говорит нам о его знакомстве с восточной философией), чувствуется, что интенсивно пережит и освоен.

Заполняю жизненный лимит.
Пустоту листа — чернильной вязью,
Выходные — вылазкой на Клязьму.
Что это — реальность или миф?

Может быть, и то, и другое, одинаково требующее участия:

Заполняю улицы блужданьем,
Вдохновеньем заполняю парк, —

и, в конечном итоге:

Бесконечно малый и мгновенный,
Заполняю пустоту вселенной.

И, кстати, эта «пустота вселенной» снова возвращает нас к прозрачности стихов, о которой шла речь выше, позволяя посмотреть на нее под немного другим углом:

Все, что трепетно любишь ты,
Проникает из пустоты
В иллюзорную форму тела.
Любишь музыку? Посмотри:
Эта флейта пуста внутри.
Так откуда берется тема?

Пустота, из которой берется тема, очевидно — мир идей, и стихи становятся «не видны», когда приближаются к сути рассматриваемых явлений.
Пользуясь своим даром видеть сокровенную суть вещей, поэт называет их и дает им жизнь. В этом его искусство. И размышлениями об искусстве тоже наполнены страницы книги. Может быть, даже лучше сказать: размышлениями об искусстве пронизаны почти все стихотворения сборника, и оттого светятся, как мрамор, изнутри. Мысли об искусстве и о любви — бывает ли одно без другого? — растворены в строках, в воздухе, они иногда высказаны мимоходом, но всегда серьезны и взвешены, и, будучи доведены до логического завершения ассоциативного ряда, часто трагичны. Вот, например, кумиры позлащенных рощ из стихотворения, завершающего книгу:

Как будто голых обывателей
Их выставляют на расстрел.
Амура сразу убивать или
Сначала должен быть растлен?

Автор удивительно последователен — следуя за его взглядом, статуи из Летнего сада («Образ Петербурга вечен, как искусство»!) мы видим тоже в исторической проекции. Что позволяет также затронуть и непростой вопрос взаимосвязи этики и эстетики. И образ, на мой взгляд, для этого выбран очень удачный — «о, эти мраморные клоны! / Все эти парковые боги…» Именно они, прекрасные, — безмолвные свидетели многовековых непрекращающихся и очень по-разному аргументированных споров на эту тему. Наилучший иллюстративный и ассоциативный ряд:

В печальном вертограде
Веселыми людьми
У Аполлона сзади
Начертано «fuck me».

Что тут сказать: смешно, когда бы ни было так грустно, — потому что доля правды в этой грубой шутке есть, хотя шутники, конечно, об этом не думали. Невольно они выразили тенденцию, которую автор стихотворения отметил, формально не обсуждая, но его отношение к проблеме мы, тем не менее, чувствуем.
В немалой степени таково свойство культурного пространства: чем старше цивилизация, тем более оно перегружено, и тем больше дает возможностей более сложной интерпретации самых простых явлений. Это больше зависит от взгляда, чем от предмета. Но тем более интересен взгляд.

…разве мы не образ,
Ну разве мы не сгусток
Всего, что входит в область
Прекрасного искусства?
Мы не годимся в пламя
И не идем на паперть —
Мы сохраняем память,
Мы сохраняем память.

Елена КАРЕВА



Петров Сергей Владимирович. Собрание стихотворений: в 2 кн.
Серия «Серебряный век. Паралипоменон», М.: Водолей Publishers, 2008.

Много ли в России Петровых? Еще бы! Да не к каждому добавишь приставку Водкин, чтоб отличить от тысяч других. Поэт Сергей Петров в России один. Так уж было угодно случаю, что имя это стало известно лишь после смерти автора. Знали — переводчика Сергея Петрова. Поэта — не знали. Легендарный собиратель забытых имен русской поэзии Евгений Витковский и вовсе называет Петрова своим учителем.
Как же так получилось, что и я, и — уверен — многие другие слышат имя это впервые? Поэзия русская всегда была щедра на «богатые» дары своим верноподданным — по лагерям и ссылкам таскала, на расстрел водила, пистолет к виску приставляла да голову в петлю совала, опаивала водкой и травила наркотой, мучила цензурой и соцреализмом, но чтоб вот так — много и хорошо работающего поэта просто не замечала — это за ней в диковинку. Однако повелся за ней в XX веке и такой грех.

Неизвестность Петрова-поэта была феноменальна. Говорят, даже Евтушенко, когда Евгений Витковский предложил ему стихи Петрова для знаменитых «Строф века», решил, что этого поэта выдумали, чтобы его разыграть. Но разве можно выдумать такое:

Этот вечер — навек черновик моей ночи,
не просохнуть ему и от слез не остыть.
Страшен — черным по белому — рокот сорочий.
Горя птичьего мне никогда не избыть.

О, болтливый язык! Для чего ты подвешен
в гулкой области рта? Для того ль, чтоб в тебе
все деревья сошлись, все шесты от скворешен,
все воздевшее руки, весь дым на трубе?…
«Черновик человека» (1934-1941)

Или такое:

Вышел, как в сказке, волшебный туман из клубочка,
прясло и двор перепутал он пряжей седой.
Слышал я ночью, как полная звездами бочка
спит, захлебнувшись предсмертной студеной водой…
(1939-1940)

Или — это:

…Всплеснулась ухою горячей заря,
моря из тарелок своих повскакали,
дожди побежали, водою соря,
и алые маки горели в бокале.
А черные скалы, как черти, кричали
и выли, как псы на цепи, на причале.
И тучи набрякшие об землю — трах!
А небо сжигали на красных кострах,
и звезды, как искры, метались и гасли,
и плавало солнце в расплавленном масле…
(1943-1962)

Как таковой биографии Сергея Петрова пока не написано. Родился на Благовещенье, 7 апреля (о чем всю жизнь писал по стихотворению в год) 1911 года. Окончил историко-филологический факультет Ленинградского университета. После университета недолго преподавал немецкий и шведский языки. В 33-м был арестован и выслан в Красноярский край, где преподавал немецкий язык, снова был арестован и выпущен за недоказанностью обвинения, работал лесником, заготовителем сельхозпродуктов, счетоводом. По окончании срока ссылки уехал в Ачинск, снова преподавал немецкий, общую гигиену, астрономию. В общей сложности он три года провел в тюрьме и семнадцать лет в ссылке. В 1954 году переехал в Новгород, где и началась собственно литературная жизнь, правда, в качестве переводчика с двенадцати языков, которые он не только знал в совершенстве, но и даже писал на них стихи. В 1976-м переселился в Ленинград, где и умер 31 октября 1988 года. Всего при жизни было напечатано не больше десятка стихотворений из огромного творческого наследия Петрова. Такова краткая биографическая канва.

Петров изобрел в русской поэзии новый жанр — жанр фуги. Он писал их ручками семи разных цветов — каждый цвет соответствовал отдельному голосу. Издание такого — цветного — собрания стихотворений Петрова еще впереди. Фуг у Петрова немало, мне вот, к примеру, оказалась близка «Огородная фуга»:

Я с солнцем встал на страже у ворот,
и с легким летом близится разлука,
но еще жив великий Огород,
как добрый зверь, топорща перья лука…
……………………………………………
……………………………………………
Пахучий друг прожорливых утроб,
в прозрачных зонтиках кокетливый укроп
стоит на цыпочках, как девочка у кассы,
раскрывши хрупких веточек каркасы.

Всем известно, что Европа
жить не может без укропа
и готова даже в гроб
положить с собой укроп.
…………………………………………
…………………………………………
Жив Огород! И с самого утра
жизнь овощей прекрасна и хитра…

Эта удивительно гурманская, плотоядная фуга очаровательна и поэтической любовью к, казалось бы, обыденному огороду, и особым поэтическим натурализмом, и поэзией живой, огородной природы. Таких стихотворений вообще мало в русской поэзии, а уж такого уровня — и подавно. Вообще мне кажется, что вся эта фуга — готовый мини-мюзикл, который ждет своего композитора.

У Петрова особое ощущение русского миросознания, он часто возвращается к теме русскости и русской судьбы, что тоже не было характерно для поэзии советской интернациональной, наднациональной эпохи:

Трясет Европа гузкой,
глядит, разиня рот,
как прет медведем русский
диковинный народ.

Не разбирая броду,
орет свое «ура»,
ведь русскому народу
не будет ни хера…
…………………….
…………………….
Но дух почуя прусский
у собственных ворот,
пнул духа в жопу русский
невежливый народ.

Кому дадут свободу,
кому вагон добра,
а русскому народу
ну ровно ни хера.
(1972)

До сих пор существовала лишь одна книга стихов Петрова, выпущенная в Петербурге в 1997-м году тиражом 500 экземпляров, куда вошли чуть больше полусотни стихотворений. Она оказалась замечена немногими.
У Петрова не было друзей-поэтов из его или из старшего поколения, он развивался сам по себе, что тоже довольно большая редкость в русской поэзии. Мне кажется, что ему был бы близок по миросозерцанию Арсений Тарковский, но — увы, творческие пути их не пересеклись…

Ночь плачет в августе, как Бог темным-темна.
Горючая звезда скатилась в скорбном мраке.
От дома моего до самого гумна —
земная тишина и мертвые собаки.

Крыльцо плывет, как плот, и тень шестом торчит,
и двор, как малый мир, стоит, не продолжаясь.
А Вечность в августе и плачет, и молчит,
звездами горькими печально обливаясь…
«Поток Персеид» (1945)

Петров никогда сам не составлял своих книг (не представлял даже, что они могут быть изданы), поэтому издатели вынужденно прибегли к хронологическому порядку составления собрания стихотворений.
Плюсом петровского непечатания было то, что можно было писать то, что думаешь, без оглядки. И хотя его трудно назвать антисоветским поэтом, были у него стихи, которые вряд ли бы понравились советской (или столичной) власти:

Ох, и противно в Москве проживать!
Лучше в избенке сидеть с лучинкой,
нежли полжизни с утра жевать
улицы с человечьей начинкой.
……………………………………
……………………………………
…И как Аввакум по Москве волокусь,
по Москве, что лубок, расцвеченной,
в каждой лавке толплюсь и глотаю кус
свежевыпеченной человечины.

Ты живешь, государыня Москва,
с каждым годом все разливаннее,
и число москвичей твоих — ква-ква-ква! —
доросло до точки блевания.
«Неделя в Москве»
(1979)

Утром, днем и под вечер Невский живет теплокровно,
и бороздят его толпы вполне безыдейных людей.
Бросив дома детей, шатаются Жанны Петровны
вместе с кокетливым стадом разряженных полублядей.

Смотрит на них удивленно, с презрением финское солнце:
что-де творит трудовой народ на советской земли?
Эдики тащат с утра по пивнухам лихие червонцы
иль пропивают украдкой в подъездах отцовы рубли.
………………………………………………………….
………………………………………………………….
…А постовые мильтоны невероятно гуманны —
нет чтобы палкой безделье по роже рабочей огреть!
«Невский проспект» (1980)

В одном из последних стихотворений, написанных по традиции в день рождения (1983), Петров напишет:

Я родился в Благовещенье,
по рассказам матери — на рассвете…
………………………………………..
И сегодня, когда мне стукнуло
семьдесят два,
я повторяю упрямо,
что я как поэт бессмертен,
ибо я родился в Благовещенье.

Бессмертие — тяжкий крест. Не каждый его вынесет. Но ведь при жизни Петров выносил и не такое…
Издатели обещают, что томов в собрании стихотворений Петрова будет три, причем первый, лежащий передо мной, вышел в двух объемных книгах. Говорят, есть еще неизвестная читателям и специалистам проза, которая пока ждет своего часа. Так что XX век продолжает преподносить нам открытия. И пусть уж лучше — такие. Поэтические.

Андрей КОРОВИН



«Открытие»: поэтический сборник.
Москва: МГО СП России, 2008.

В сборник «Открытие» вошли стихи победителей и финалистов одноименного сетевого конкурса, проводившегося Московской городской организацией Союза писателей России, фондом «Литературный центр Петра Проскурина» и журналом «Российский колокол». Как следует из предисловия, на конкурс поступило около пяти тысяч заявок «со всех концов света». В финал вышли 27 авторов, которые уже сами определяли финалистов при помощи голосования. Довольно необычный, но, следует признать, демократичный способ выявления сильнейших.

Победительница конкурса — москвичка Ольга Дернова — не по годам зрелый поэт. Можно долго рассуждать о том, чего ей пока не хватает или чье влияние заметно в ее текстах, но вряд ли кто поставит под сомнение дарование автора:

Перекованный голос пробовал соловей,
на тропе иногда попадались встречные.
Даже здесь, в окруженье зеленых лесных ветвей
нам мерещились звезды пятиконечные.

Даже здесь овраг живого укрыл и спас,
а ручей печально обмыл лежачего.
День Победы опять выходил из нас,
как сказуемое из подлежащего.
Он пронизывал нас, как штык, и была горька
эта рана. Но, плача от умиления,
говорила мама, что там, на конце штыка,
хватит места еще для целого поколения.

Экс-хабаровчанка, а ныне жительница Нью-Йорка Елена Соснина, занявшая второе место, часто и мастерски используя неточные рифмы, вполне предсказуемо ностальгирует по русской зиме:

Хрусталями уложено плотно амурское русло.
Занимается мама опять утеплением окон.
Я всегда остаюсь для тебя неделимой и русской,
Я всегда остаюсь для тебя невозможно далекой,
Край молочных берез и загадочных, дымчатых сопок!
Край надменных утесов и ветра неистовой силы!
Как мне хочется плыть над землей в самолете к востоку,
Чтобы медленно выйти в твою сумасшедшую зиму…

Замыкающий тройку победителей ростовчанин Александр Сидоров, больше известный как Фима Жиганец, автор многочисленных переложений классики на блатной жаргон, признанный исследователь арестантской субкультуры, говорит «по понятиям» с принцем датским:

Поменьше пены, прынц, и не груби,
Не верещи: «To be or not to be?»,
Не тычь мне в нос ни черепом, ни шпагой.
В моей свинцовой северной стране
С кем биться, с кем кутить, до фени мне —
Что с принцем, что с последним доходягой...

Данный сборник является немалым подтверждением тому, что иной раз главное — не победа, а участие. Состав авторов относительно ровный, при этом каждого можно совершенно заслуженно назвать профессионалом, невзирая на наличие (или отсутствие) регалий и публикаций. Отметим лишь некоторых поэтов, что, разумеется, не означает, будто другие этого менее достойны.

Дмитрий Артис умудряется в наше время слушать советское радио, которое не столько призывает к чему-то, сколько наводит на философские размышления:

Утром включаешь советское радио,
Куришь, и вертится мысль:
Если друзья тебя больше не радуют,
Радовать их не стремись...

Анна Асеева, известная в сети под ником Grafomanka, рассуждает об извечной неприкаянности поэтов:

Видишь, катится по небу телега,
Полдня серого невзрачные кони.
Фаэтон не в моде нынче, в загоне.
Впрочем, мы с тобою тоже, коллега.
/…/
Мы с тобою не избегнули быта.
Но «Поэтом» обзовут в некрологе:
Светоч наш, мол, на тернистой дороге,
На закате, мол, отбросил копыта.

Владимир Безденежных смачно описывает пикник на природе, не в силах удержаться от обсценной лексики:

Волга — большая река, но Ока,
говорят, старше и, видно, мутней.
Выйди на гору ночью —
цвета топленого молока
волны несет прочь и
чуточку страшно,
может, из-за огней
города, пышущих кучей угля,
над ней —
звездная пустота.
Невольно выдохнешь:
— Ух ты, бля,
экая красота…

Для стихов Татьяны Ефременко, более известной как Ov4arka, характерны напор, сильная энергетика и максимализм, который вряд ли можно назвать юношеским:

Последней кровью, прощальным тоном
Писать письмо на деревню деду.
Спалить мосты и свернуть знамена,
Собраться в путь, а в какой — не ведать.
/…/
А помнишь — в час, когда было новью
Все то, что нынче привычным стало,
Мы ждали драки до первой крови?
Теперь же нам и последней мало.

То же самое можно сказать и о текстах Алексея Краснобрыжего (Алекс Бамбино), мечтающего пробудить фантастическое божество, символ интернетной субкультуры Ктулху:

…И спиною к кресту приник
Сам себе Иудейский Царь.
За тебя. За меня. За них.
За Отца.

Хоть и жил бы себе мечтой,
Все равно же не смог бы так.
Потому я и верю, что
Ктулху Фхтагн!

Потому нет других стихов,
Потому и не пуст стакан.
Кофе с водкой и Йо-хо-хо —
Только так…

Алексей Саломатин, известный под ником Финн, также едва ли удовлетворен существующим положением вещей:

Сквозь гусиную кожу улиц
Сизым гулом — озноб рассвета.
Мы с тобою глупы, как пули,
И невинны, как рикошеты.
/…/
Мы с тобою — всего лишь дети,
Заигравшиеся на трассе.
Нам плевать — есть ли Бог на свете,
Нам важней — есть ли жизнь на Марсе…

Желание Максима Жукова напечататься повторно, пусть и в «странном» журнале, вполне понятно. Пикантность в том, что один из организаторов конкурса — журнал «Российский колокол» — публиковал его именно дважды, сначала «стихотворение-просьбу», а затем и подборку:

Напечатай меня еще раз в этом странном журнале,
Напиши обо мне, что отыщет дорогу талант.
Проходя сквозь меня по неведомой диагонали,
Эти строки замрут на свету электрических ламп...

Светлана Зобнина (Svet Lana), являясь руководителе языческой религиозной группы, пишет достаточно характерные, но глубокие и запоминающиеся стихи:

Свежий ветер гонит волну,
да буруны свивает Вий.
Чур меня, чур мой дом, чур страну
от кликушества злых витий.
/…/
Белой рыбой в волны нырну,
паутинкой сверкну, маня…
Чур меня, чур мой дом, чур страну,
Оберег — подолу огня!

Снежана Ратомина (Снежана Ра) весьма реалистично изображает сумасшедшую, впрочем, этого у поэтов не отнимешь:

у меня появились деньги.
зачем они мне?
куда их девать?
хожу по ювелирным
лавкам,
оптом скупаю
обручальные колечки
а потом на улице
раздаю их подросткам-девочкам,
женщинам-недоженщинам…
…теперь я городская сумасшедшая…

Вероятно, этот сборник — один из самых интересных и удачных проектов Союза писателей России за последние годы, что, признаться, приятно удивило. Побольше бы таких книг!

Игорь ПАНИН