Главная страница
Главный редактор
Редакция
Редколлегия
Попечительский совет
Контакты
События
Свежий номер
Книжная серия
Спонсоры
Авторы
Архив
Отклики
Гостевая книга
Торговая точка
Лауреаты журнала
Подписка и распространение




Яндекс.Метрика

 
Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»
подписаться

Свежий Номер

№ 1 (188), 2021


Книжная полка Эмиля Сокольского


Александр Климов‑Южин, «Мурашовка»
М.: «Воймега», 2019

Стихи здесь — разные по настроению, по исполнению, но что их объединяет — это русская поэтическая традиция, добрый и внимательный взгляд автора на мир и порой легкая насмешливость над самим собой. Книга очень лиричная — до грусти и даже до тревоги: москвич Климов‑Южин, оставаясь в душе жителем ивановской глубинки, вдруг пишет: «Клязьма плавно в Ахерон,/ Как вино, перетекает».
Мысль о том, что жить осталось значительно меньше, чем прожито, не раз встречается в его стихах. Подобно Глебу Горбовскому, написавшему однажды: «Запоминаю лес, где я с утра/ с кошелкою грибною пропадаю…», поэт призывает себя: «Запомни все это: как дождь ударяет по крыше,/ Как ветер внезапным порывом тасует листву…», а через много страниц впадает «в неслыханную простоту», словно топопясь высказаться и подбирая самые немудреные слова: «Как желанна жизнь:/ Каждый день мне дорог,/ Каждый в роще лист,/ Каждый в поле шорох». Это не беспечные восклицания, не безоблачное упоение жизнью. Душевное состояние поэта — радость и печаль одновременно — выражается стихотворением с ленивым качанием ритма, которое мне видится в своей основе трагическим — поскольку трагична ведь и сама жизнь, ее истекающие безвозвратно часы, время, вплывающее в тот самый Ахерон:

Жужжанье мух, с припеком солнце светит,
Удушливо… Грузовичок пылит вдали.
А люди где? — Ау! — никто мне не ответит,
Как будто по грибы все разом в лес ушли.
Но хорошо и так сидеть за чашкой чая,
Жизнь перелистывать с улыбкою назад,
Как тянет в сон… Умру и не узнаю,
Чем день закончился,
какой сегодня был закат.

Дождь, ударяющий по крыше, роща, поле — это все, конечно, образы земного рая, когда-то оставленного поэтом, где в простом бревенчатом доме случалось «от комара тишину сторожить,/ Пить из колодца, стелить на соломе», где «полднем радостным пахнет, детством, уклейкой, кувшинкою». Эти картины, эти «воспоминания ощущений» (выражение Константина Ваншенкина) я воспринимаю как сон с продолжением; во сне ведь все происходит «по-настоящему», а просыпаешься впечатленный и немного растерянный. Особенно остро это состояние передано в стихотворении-мифе, давшем название книге, об оставленной людьми деревне-привидении, которую и на карте не сыскать. «Мурашовка» не производит впечатление сочиненности, продуманности, развития «заданной темы». В ней я даже не слышу голоса автора. Она — голос самого сна, иной реальности, которую нельзя пощупать, нельзя задержать в странно измененном сознании. Бесконечно печальное, томящее стихотворение!

Вся земля поросла лебедой.
Как я там очутился?
То ли было все это со мной,
То ли сон мне приснился.
Только помню на взгорке погост
И тропинку в лощину,
Борщевик по краям в полный рост,
На лице паутину.
Не амбар и не дом, —
Весь в бойницах, под стоками кадки,
И разбросаны избы кругом
В безобразном порядке.
Незнакомая мне сторона,
И не скажешь, не охнешь:
Тишина, тишина,
От которой оглохнешь. <…>

Но в тех же снах у Климова-Южина происходит и преображение жизни, ее обновление; вот в одной строке — и боль, и воспарение души: «А во сне я видел мать и отца/ И молитвами их молодел с лица». Здесь — целая философия: память о дорогих людях — крепко нас держит на земле, дает нам силы жить, а пока мы живы — живы и они («Бесплотные люди приходят из снов,/ Пространство живых заселяя»). Пока мы любим — нет смерти, есть одна лишь вечность, метафорой которой служит для поэта все та же не знающая шума и суеты российская провинция, которая живет в ладу с природой, вселенной и в которой «земля по солнечной орбите/ Летит, вращаясь вкруг оси», — и лучшие стихи Климова-Южина подстраиваются под ритмы вселенной: они размеренны, мелодичны, опираются на «школу гармонической точности», движутся с ускорением, но никогда не заговариваются, не забалтываются; а иные — ему словно подсказывает сама природа:

Скрипит и хлопает калитка,
По лопуху ползет улитка,
Ревет вдали соседский скот.
И вместе с садом, огородом
Мой дом проходит над восходом,
И солнце над землей встает. <…>

В книге есть несколько стихотворений из путешествий, они напоминают экспромтные послания к друзьям; есть и крымские, где пространства Киммерии представляются автору едва ли не чужеземной экзотикой, есть размышления, есть заметки, и все же настроение, намеченное в последнем стихотворении предыдущего сборника «Сад застывших времен», вышедшего в 2014 году, — «Только думы неотвязной чередой,/ Что совсем сольюсь с огромной этой тьмой» — все больше выступает на первый план. Но как замечательно сказано в финальных строках стихотворения «Чехов»: «И как-то, право, стыдно быть несчастным/ И в сорок пять, и в пятьдесят пять лет»! Стыдно — да и невозможно, пока живешь поэзией, пока «родная речь дрожит на языке».



Саша Либуркин, «Дураки женятся»
М.: «Русский Гулливер», 2019

В одной из любимых книг детства — романе Гюго «Отверженные» — я не помню такого эпизода, а вот Саша Либуркин помнит: как друг республиканцев, пьяница, всю революцию проспал на стуле в кааба; а когда двоих его друзей, воевавших на баррикаде, поставили к стенке в этом же кабачке, он проснулся и с криком «Я с ними!» встал на расстрел. И с этой историей Либуркин в одном из своих рассказов соотносит другую. После посиделок в рюмочной на Лиговском проспекте его и двух спутников остановила милиция. Друга — поэта Сашу Скидана — почему-то отпустили, а Сашу Либуркина с приятелем повели в отделение. На вскрик «Я с ними! Возьмите и меня!» — стражи ответили отказом.
«Нас отвели в милицию, — завершает рассказ Либуркин. — А Скидана, который шел рядом, не пустили. Но мне было уже не страшно. Я знал, что на улице, под дождем и порывами холодного ветра ждет Саша Скидан, и что он — не уйдет».
Этот фрагмент дает точное представление о настроении всей книги, а приведенная цитата — об интонации автора. Вроде бы ничего особенного: ни острого сюжета, ни свежих образов и метафор. Текст лишен стилистических красот; он просто р а с с к а з ы в а е т. Но что делает его литературой? То мягкое и ровное освещение, которое придает ему автор, какая-то бережность в построении предложений и произношении слов негромким, но настойчивым голосом Либуркина-рассказчика, значительность любого пережитого впечатления — либо из детства-юности, либо из настоящего, отсчет которого можно вести с того времени, когда Саше Либуркину исполнилось пятьдесят (именно тогда и началась его литературная деятельность). Центральным местом этого настоящего служит, в основном, общение с друзьями-приятелями — поэтами и прозаиками Петербурга — или просто присутствие в их в среде, наблюдения за ними со стороны. Непринужденное вступление, несколько едва очерченных психологических деталей — или краткий диалог, или столь же краткое замечание, размышление, или скользящая, как ручей, зарисовка — и кода, обязательно кода, придающая каждой миниатюре цельность, строгую законченность, осмысленность.
Особо скажу о том, что некоторыми читателями ошибочно принимается за «документальность». Рассказы Саши Либуркина — не отрывочная летопись событий. Это не «картинки с натуры». В невыдуманной ситуации он обыгрывает и своих персонажей, и самого себя — или точней сказать, театрализует ее, выходит на сцену вместе со всеми действующими лицами, — меняя лишь окружающую обстановку.
Есть в книге несколько рассказов, написанных на длинном дыхании, с вереницей негромких событий и портретов «участников спектакля». Может быть, Либуркин переходит на иную дистанцию? Это очень интересно.



Юрий Влодов, «Люди и боги. Черновая книга. Тетрадь № 2»
М.: «Вест-Консалтинг», 2019

В книгу вошли стихи, взятые из архива автора, которые требовалось расшифровать, — пишет в предисловии вдова поэта Людмила Осокина, попутно сетуя на сложность работы — еще далеко не оконченной. Несколько лет назад меня впечатлили воспоминания Осокиной о Влодове — в них он предстает как деклассированный элемент, алкоголик, жизнь с которым счастливой назвать затруднительно. Стихи антисоветской направленности помешали ему в свое время полноценно войти в литературу; но чего у него не отнять — это профессионализма. Влодов прекрасно владеет формой и, говорят, по взаимному договору с неокрепшими еще талантами писал за них стихи, которые благодаря качеству исполнения принимались в печать. В общем, жизнь Влодова для меня — целая легенда, — только легенда с отрицательным знаком.
«Люди и боги», утверждает Людмила Осокина, основная книга Влодова, — книга, которая пока еще целиком не собрана. Она жутковатая; но действительно: как же талантлив автор! В этих стихотворениях-репликах, стихотворениях-выкриках он, в силу абсолютного слуха, не только не отступает от классического стихосложения, но и, словно бы в хмельном неистовстве бия по клавишам, исполняет вариации и фуги баховского периода — но только это не божественная музыка, а откровенно сатанинская. «По всей земле тоска,/ А Небу — весело!/ Для Бога мы — треска,/ А Небу — весело!»; «Бог нечистой рукой проститутки/ Омывает ступни ходока…»; «Рассыпалась напрочь стена/ Меж Раем и Адом…/ В дуду вострубил Сатана/ Над Божеским садом!..» И все в таком духе. Но что строчки! — о взаимодействии формы и смысла лучше привести одно из стихотворений полностью:

Электрических змей клубок —
Грозной мощи искусства! —
Сатане завидует Бог —
За раскованность чувства…

Над землей в неземной стране —
Божьи грозы нависли…
Бог завидует Сатане —
За раскованность мысли…

Может, это предвзятое мнение, но мне кажется, что на такие стихи способен лишь человек, эмоции которого подогреваются немалой дозой спиртного; но здесь важно, пожалуй, не это, а художественный порыв автора, который не иначе как взыскует (именно так, возвышенно: взыскует!) правды: что правит миром сегодня? «То ли это Бог?/ То ли Сатана?» — вот они, ключевые строчки; и они дают какую-то надежду, ну не может ведь художник с таким взволнованным, почти яростным упорством отрицать непобедимость Божьего света; ведь даже атеисту Фет случилось проговориться: «Не я, мой друг, а Божий мир богат».
Итак, стараюсь понять. Цикл Влодова называется «Люди и боги». Значит, речь о взаимоотношениях человека и Бога (множественное число, видимо, означает «свое» понимание Бога не только у разных людей; даже у самого Влодова Создатель то меняется местами с Антихристом, а то и — преображает мир вопреки злу, в которое он погружен: «Пасхальными хоругвями/ Сияют облака». И вот — не зря я надеялся — проблеск той самой «взыскуемой» правды:

Лжи змеиной оскал,
Чешуя…
Это Дьявол распял
Наше «я»…
Сердцевины распад —
Кровь и пот.
Это нами распят
Наш Господь…

Одно из важных — а возможно и самое важное в книге — стихотворение, ее завершающее. Оставив за скобками приписывание Христу душевную опустошенность, скажу, что сочинить такое головой едва ли возможно: развитие мысли в этих строфах — с ритмичным сбоем в каждой — заключает в себе тонкую художественную мысль: вслед за распятием настает воскресение — конечно, не в физическом понимании этого слова. Воскресение Христа в душах людей — узнавших Его, принявших Его в себя. Здесь — финальная точка в драматургии книги. Облака по-прежнему сияют. Пусть и не в личной жизни многогрешного автора — а только в его стихах.

Приговоренный жить с людьми,
Он чуял смертную усталость.
Ни сострадания, ни любви
В нем не осталось.

Поклажу адскую волок
В цветущий край — в Господни сети.
Над ним клубился Ангелок —
Белее смерти.

За миражами райских мест —
Все поспешал, не зная броду.
И только суковатый крест
Сулил свободу.



Зинаида Палванова, «Края судьбы»
М.: «Время», 2019

Название дано точно. Передо мной — судьба женщины, биография ее чувств и тонких эмоциональных состояний. С первых же страниц понятно, что она будет говорить не за всех нас, не за весь мир, а о себе и только о себе, не навязывая своих переживаниий, не перекладывая их на нас; единственное, с чем она рада делиться — душевным подъемом. Это не значит, что о грустном в книге ничего нет; оно есть — и заявляет о себе в самом начале; только на грусть автор смотрит как на дорогое приобретение. «Диковинное счастье/ Под силу мне, пока:/ Знать, что совсем не любит,/ И знать наверняка»; «Я чувствую себя такой богатой!/ Пока горит лазурная листва,/ Есть у меня твой голос виноватый,/ Твои непоправимые слова…»
Стихи, которые еще вполне укладываются в нормальные образцы лирической поэзии советского времени. Заклинания ли это, радостное ли удивление полноте нахлынувших чувств, надежда ли на то, что они безответны лишь на время — трудно сказать, главное, что голос — искренен и чист: может быть, он чист даже и потому, что, призывая себя писать стихи, автор (или ее лирическая героиня, как любят говорить критики) чувствует: «меж миром и тобою/ Нет ни одной души». То есть одиночество не так уж и страшно: есть мир — и есть поэт, способный выражать свои мысли и чувства художественными средствами, изливать свою душу в песне. «Пахнет счастьем тревожно и горько», — пишет Палванова в одном из стихотворений, и там же: «Пахнет горем прохладно и нежно»; «красивое чувство глубокой печали», — это из другого стихотворения… Неужели все правда? Тогда это большая редкость для русских стихов; ведь состояние непреходящего счастья им не свойственно; а Зинаида Палванова идет еще дальше: она показывает свою редчайшую способность видеть счастье в любом пустяке.

Безнадежно и грустно вполне.
Тяжела ты, шапка поэта!
Вдруг с троллейбусного билета
Улыбается счастье мне.

Раздвигается день, звеня.
Счастье — это чудовищно просто!
Как цветущая вишня, компостер
Лепестками осыпал меня…

Даже свой город она называет одновременно и своей тюрьмой, и своей свободой; и после разлуки с ним появляются такие строки: «Возвращаюсь в свою беду,/ С нетерпением возвращаюсь!»
Ощущение счастья продолжается и во втором разделе книги — но только в его начале. В третьем — оно почти совсем утихает. Казалось бы, счастье не зависит от среды обитания: будь то Россия, будь то заграница. Но чем дальше я читаю, тем больше вижу тревожных примет новой, израильской жизни. Если раньше счастья было так много, что трудно было вынести его напор, то теперь — больше внимания уделяется обыденным мелочам; меланхолическое состояние все реже принизывают светлые ноты, все чаще на душу нисходит «осеннее» настроение:

Ах, почему с тобой, осенняя природа,
Я с детства чувствую невольное родство?
Печаль и тишина — не женского ли рода?
Конечно, женского, конечно, моего.

Мы — сестры под присмотром небосвода.
Я повзрослела, только что с того!
Несчастная любовь — не женского ли рода?
Конечно, женского, конечно, моего. <…>

Конечно, осень здесь — метафора поздней поры жизни, когда настоящей радостью могут служить лишь заботы о внучке; но я думаю — как же я еще наивен, если решил, что о возможности постоянства душевного подъема можно судить лишь прочтя первые стихотворения! Последние — уж очень напоминают личный дневник, открытый лишь для глаз близких людей.

Порой со стороны гляжу
На собственное выцветанье.
Впервые старость прохожу,
Как в первом классе — вычитанье. <…>

И если здесь заметна легкая самоирония, то в более позднем стихотворении все всерьез — и даже с отказом от рифмы и строгого размера:

Смотри не вперед, не в будущее,
Смотри не назад, не в прошлое,
Смотри под ноги себе,
Чтобы попросту не упасть,
Чтобы попросту не пропасть. <…>

Что ж, вот я дошел и до главного противоречия. Один возраст противоречит другому. И до окончательного понимания дошел: внучка внучкой, а ведь главное в жизни художника — уметь перекладывать свою душу в слова, краски, звуки. Зинаида Палванова переложила ее в книгу. А стихи не имеют возраста!



Света Литвак, «Агынстр»
М.: «Вест-Консалтинг», 2020

Казалось бы, Велимир Хлебников и Алексей Кручёных закрыли тему зауми; но нет — живет ведь! И еще другое казалось бы: футуристы ведь вовсе не собирались сбрасывать Пушкина, они просто осознавали, что «школа гармонической точности» со временем стала усыплять читателя, нужно было «взломать» ее, усилить в стихах звук, заострить и расшатать ритм. А потом и к Пушкину можно вернуться, заново его оценить и по-новому полюбить. Я думаю — так.
В «Декларации заумного языка» Кручёных заявлял: «Мысль и речь не успевают за переживанием вдохновенного, поэтому художник волен выражаться не только общим языком, но и образным, и языком, не имеющим определенного значения, з а у м н ы м. Общий язык связывает, свободный позволяет выразиться полнее». А ничевоки от лица Сусанны Мар, Рюрика Рока и прочих выступили с таким «декретом»: «Всякая поэзия, не имеющая индивидуального подхода творца, не определяющая особого, только субъекту свойственного мировоззрения и мироощущения, не оперирующая с внутренним смыслом явлений и вещей как рассматриваемого объекта, так и слова в данный момент времени — …АННУЛИРУЕТСЯ».
Конечно, в любом манифесте есть элемент эпатажа, шокирующего преувеличения. Но мысли сами по себе интересные — и, как видно, заразительные по сей день. Правда, нас не шокируют уже эксперименты, совершаемые, например, Сергеем Бирюковым или Владимиром Эрлем, — а что уж говорить о Свете Литвак, наставляющей себя: «надо не записывать — отдаться на теченье празднестных словес», то есть записывать, конечно, и экспериментировать с визуальной поэзией, но только ни в ком случае не сочинять, а ловить с воздуха буквы и слова смелыми взмахами рук, отдаваться звуковому безумию, выворачивая слова и смыслы наизнанку для создания слов и смыслов, доселе неизвестных ни единому человеку. Что такое «Агынстр»? Видимо, что-то важное, надменное, официальное, представительное. А как понять строки «ющиха трактер/ свиньюжен лающ»? Наверное, некая машина иностранного производства, идущая по полю с фырканьем и разгоняющая любопытных собак. А не сумасшествие ли — такое чистосердечное признание: «мне скучно, когда асбвтоб»? Думаю, ничего тут абсурдного: просто автор заскучал перед работающим компьютером и уткнулся руками и носом в клавиатуру.
Стихи Светы Литвак подлежат обязательной расшифровке, даже если в них заметна лишь игра звуковыми перекличками, рифмами (вроде «сырость» — «крыса»); графикой, представляющей то треугольник, то круг, то овал, а то и бусы; контурами смыслов; теневыми отблесками, отбрасываемыми то одним словом, то небольшой словесной группой. Они довольно разнообразны и по некоторым признакам их можно, конечно, отнести к началу прошлого века — например, к тем же ничевокам:

повседневный надеваю костюм
бодро бренчу рублями
подражаниям подверженный ум
брезжит в ответ рекламе, —

но вот строки, которые уже здорово напоминают манеру Алексея Цветкова, его машинную энергию, всегда поспевающую за смыслом речевого потока:

ударом за удар часы пробили полдень
не все теперь равно — с чего все началось
на следующий день опять проснуться поздно
едва открыв глаза и сдерживая злость

на первое число грибным наесться супом
в настенный календарь ненужный гвоздик вбив
увлечься и ввинтить шурупчик за шурупом
еще один июль от темы отклонив <…>

Книга Литвак со столь решительным названием говорит о том, что в современном авангарде она заняла место крепкое и довольно широкое, словно бы озаботясь тем, чтобы ей никто не мешал — ибо ветка, на которой она сидит, двоих уже не выдержит. От футуризма и ничевоков я перешел сразу к Цветкову, но есть и промежуточные области: обэриуты («обыватель Убухан/ положил три копейки в карман/ он купил фазитум фактотис// который в горшочке и будет расти/ трясти корешками и стеблем ползти…») и концептуалисты (например, Всеволод Некрасов, который допускал, что поэзия может состоять едва ли не из любой короткой фразы, которая ценна сама по себе; у Литвак это решено таким образом: «дверь кондитерской открыта/ мимо куртки мимо шубы/ дверь кондитерской открыта/ мимо куртки юбки шубы дверь кондитерской открыта/ куртки брюки юбки шубы» и так далее).
Все это вместе взятое проникает в какие-то незнакомые нам закоулки нашего сознания, вызывает удивление, недоумение и ощущение проникновения в какое-то доисторическое пространство. Но удобно ли в нем Свете Литвак, не тревожит ли ее, например, то обстоятельство, что «тюглае швеюгхлы/ куда-то пропал»? Я все же думаю, что в нашем — ей уютней, цивилизованней:

убаюкай меня, компьютер
спой мне песенку, добрый принтер
пожелай мне удачи, сканер
поцелуй меня на ночь, ксерокс



________________________________________________________________
Эмиль Сокольский — литературный критик, прозаик. Родился и живет в Ростове-на-Дону. Окончил геолого-географический факультет Ростовского государственного университета. Автор публикаций об исторических местах России, литературоведческих очерков и рассказов. Печатался в журналах «Дети Ра», «Зинзивер», «Футурум АРТ», «Аврора», «Музыкальная жизнь», «Театральная жизнь», «Встреча», «Московский журнал», «Наша улица», «Подьем», «Слово», «Дон» и других. Редактор краеведческого альманаха «Донской временник» (Ростов‑на-Дону).