Главная страница
Главный редактор
Редакция
Редколлегия
Попечительский совет
Контакты
События
Свежий номер
Книжная серия
Спонсоры
Авторы
Архив
Отклики
Гостевая книга
Торговая точка
Лауреаты журнала
Подписка и распространение




Яндекс.Метрика

 
Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»
подписаться

Свежий Номер

№ 4 (54), 2009


Интервью


АНДРЕЙ БИТОВ:
ГЕНИЙ ГРАБИТ ВСЕХ,
или
БЕСЕДА С МАСТЕРОМ*



Увидев его, я почему-то подумал, что так вот, должно быть, выглядел булгаковский Мастер, угодивший в узилище «желтого дома». Серый, почти больничный халат и некоторая затравленность во взгляде. Дело было летом 2008-го. Я узнал, что накануне Андрея Битова ограбили в поезде по пути из Петербурга в Москву.
— Битова?! Ограбили?! — поразился мой шведский друг, тоже прибывший в эти дни в столицу. И продолжил: — Разве его в лицо не знают?!
Я пожал плечами. В России сегодня могут ограбить любого. Особенно — человека с Лицом. Вот за Лицо-то и грабят. Или убивают.
— Бог с ним! — отмахивается Битов. — Легче вписать этот случай в какую-то собственную систему, чтобы не терзать себя догадками.
Незадолго он придумал очень простую схему, касающуюся русской литературы. По этой схеме отечественную словесность можно разделить на две части. Одни говорили миру: «Я такой», а другие — «Ты такой!» Первые ближе душе одного человека. Вторые претендуют на духовную власть и номинацию пророка. «Я такой» говорил миру Пушкин. А, к примеру, Достоевский заявлял миру: «Ты такой!»
— Вот так же и мне, — с долей самоедской  усмешки замечает Мастер, — в этой поездной ситуации легче сказать себе: «Я такой» вместо того, чтобы вставать в некую позу обличителя: «Вы — такие!»
Мы сидим у Мастера на кухне, и Битов курит сигарету за сигаретой.


— Андрей Георгиевич, в вашем раннем рассказе «Большой шар» глазами девочки Тони увиден мир взрослых — как цыганки тянули друг у друга «синенькую шкурку» воздушного шара: « — Это мой шар! — Нет, не твой! — Это не твой шар! — Нет, это мой!» Шкурка лопнула. Нет шара». Если эту сценку спроецировать на земной шар, получится, что «шкурка» действительно может «лопнуть». Вы, наверное, чувствуете, что так и происходит — цунами, землетрясения, наводнения, глобальное потепление климата… Уже даже не на уровне предсказаний астрологов, а согласно расчетам ученых, откровенно говорится о близящейся мировой катастрофе. Это реакция Земли на человека? Может, человек и Земля — две вещи несовместные? В последнее время я все чаще прихожу к мысли, что природа Земли и человека — разная, а может, даже — полярная…

— Я заболел экологической темой в 1964-м году, когда само это слово еще не было произнесено, и целый ряд написанных мной вещей, сложились потом у меня в книгу «Оглашенные». Человеку дана свобода выбора, которая, к сожалению, не предоставлена другим живым существам, выполняющим некую программу. И вот эта программа осуществляется, а выбор человек умеет делать плохо. Для меня человек по отношению к творению — существо, способное его отразить и сохранить. Но в этом плане оно уклонилось от своего назначения и стало злоупотреблять данными ему возможностями.  Мир не принадлежит человеку. И вся эгоцентрическая идея, что человек — вершина творения, — вещь, не способствующая балансу в природе. Но, тем не менее, все еще природа нас терпит и тут, верь или не верь, а без вмешательства Высшей силы (то, что мы до сих пор живы) наше существование не объяснить. Я уверен, что мир много раз был спасен вопреки человеческой деятельности. Так же, как и каждое отдельное человеческое существование.

— То есть то, что сейчас происходит на земном шаре, можно назвать саморегуляцией Земли?

— Земля спасается, сколько может. Нельзя растянуть до бесконечности никакую материю: лопнет, как та «шкурка» воздушного шарика. Есть, правда, у меня обнадеживающая идейка: человеческое сознание все-таки должно повернуться в сторону постижения того, что мы живем в эсхатологический период. И должны этот период задержать. Еще не поздно. Технический прогресс и те огромные материальные средства, от него получаемые, можно было бы гипотетически пустить, допустим, на создание безотходных производств, хотя представить себе, что агрессия человека обращена на сохранение не то что Земли, а хотя бы наших потомков, — трудно. С человеком, как с той обезьянкой, которая, прихватив горсть риса, запустила руку в кокосовый орех. Она не может ее выдернуть, потому что не способна разжать схваченное.

— У моего знакомого — бывшего пермяка, живущего теперь в Москве ученого Владимира Шемшука, автора книг «Наши предки», «Русь гиперборейская», «Волхвы» и многих других есть любопытная теория, что не человек произошел от обезьяны, а, наоборот, — обезьяна от человека. Забавный ход, да?

— Нормальный. Кто-то из моих героев тоже додумывался до таких похмельных соображений. Это просится само собой. Мой ближайший друг Виктор Дольник, совершенно замечательный ученый, написал книгу «Непослушное дитя биосферы», где позволил себе рассмотреть человека как животное. И в этом я вижу много полезного.

— У поэта Петра Вегина, ныне покойного, есть такой образ: «Но окровавленный олень бодает волка». Многие задумывались о животном бытии человека, однако даже внутри этой «животности» идет борьба разных животных видов.

— Не нужно иметь образование в той или иной сфере, потому что язык сам настолько точен, что, если им верно пользоваться, все эти идеи найдут свое воплощение. Когда я лежал на операции в нейрохирургии, помню, удивился: все, что там происходило, уже было выражено в языке задолго до тех технологий, которые нынче применяются. Например: «Крыша поехала», «Держится на одном гвозде», «Мозги промыть» — все это имеет отношение к абсолютным фактам. А так они нам кажутся языковыми образами. Но за каждым — буквальное значение и, если уж вы вспомнили Вегина, то и Пушкин в одном из самых последних своих циклов 1836-го года пишет: «Напрасно я бегу к сионским высотам, Грех алчный гонится за мною по пятам... Так, ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий, Голодный лев следит оленя бег пахучий». Или вот — совершенно никто не обращает внимания на такую пушкинскую почеркушку: «Фиалка в воздухе свой аромат лила, А волк злодействовал в пасущемся народе; Он кровожаден был, фиалочка — мила: Всяк следует своей природе». Видите, все безошибочно.

— А вот представьте: если произойдет так, как прогнозируют ясновидцы и ученые, насколько тогда обессмысливается то, что называется сокровищницей мировой культуры — от Шекспира до Битова, от Леонардо да Винчи до Шемякина. «Мир спасет красота», — говорил герой Достоевского. Но это уже стало общим местом. Может, потому она и не спасает. Как с этим быть?

— Пока есть человек, он спасается этим, потому что более драгоценного и бескорыстного продукта, чем культура, на Земле нет. Это единственное безотходное производство, мало что потребляющее. Один из моих персонажей замечает, что от художника ничего не остается: горстка праха в костре тщеславия. Все остальное — продукт. И этот продукт, оказывается, выдерживает испытание временем.

— Продукт-то, может, и выдерживает…

— А вот если человек не выдерживает?.. Кто-то опять-таки из моих героев в своем, давно написанном мной монологе, говорит, что как раз материальные ценности — золото, драгоценные камни и прочее — они от Апокалипсиса не исчезнут. Апокалипсис начнется через исчезновение того, что мы считаем принадлежащим всем, как воздух и вода. Воздух можно выдышать или испортить, воду выпить или отравить. Но эти вещи, когда они доходят до капли, до вздоха, становятся дороже любой ценности.

— Знаете, что мучает меня? Казалось бы, за много веков человечество накопило золотой запас культуры. Это — так. Но парадокс в том, что само-то человечество как таковое этот запас никак не преображает. Вы наверняка не раз наблюдали такую  картину: в театре идет спектакль. Актеры играют потрясающе, у зрителей — слезы на глазах. Только закончился спектакль — все приглашенные хлынули на фуршет и весь катарсис, который они испытали, улетучивается вместе с пузырьками шампанского!.. Получается, что очищение, как счастье, одномоментно? А дальше снова человек может оступаться в грех, творить преступления?

— Думаю, что новости тут…

— …никакой?

— Во-первых, все происходит более фатально, чем нам кажется. И в позитивном смысле — тоже. Потому что мы бываем спасены не благодаря своим усилиям. Здесь действует что-то другое. А вот насчет спасения души… Недаром этим занимается другая культура — церковная. Но я вырос и прожил жизнь в обществе, где эта культура была отменена. Современное возвращение к ней не всегда меня устраивает: в этом случае церковная культура слишком быстро сливается с властью. Однако мне ведомо другое: молитва является одним из действенных способов и спасения души, и воздействия на мир. Она помогает не только выйти из греха уныния, но и получить какие-то результаты.

Как-то в Лондоне — в серьезном европейском городе — меня остановила вывеска «Медицинский исследовательский центр лечения молитвой». В свое время я сам был смертельно болен. Но, как человек плохого церковного воспитания, я даже молитв толком не знал. Однако уверен, что на пятьдесят процентов меня спасло то, что я молился. Не за себя — за тех, кого я могу в результате покинуть. И это породило совершенно другую энергетику. Так что нашу волю мы черпаем не в безвоздушном пространстве. И она нам в большей степени даруется, только вот надо дотянуться до этого дара. Сейчас я читаю  прелестную книжку Михаила Гаспарова — царство ему небесное! Она написана как будто мудрецом-ребенком — прекрасным, очень ясным языком. И речь в ней — о многобожии. На каждый шаг существовал свой бог. И, оказывается, выражение «Не сотвори себе кумира» взято, что называется, не с потолка. Медицинские карты, которые были на сей счет изучены, свидетельствуют, что для всех поклонников так называемых «звезд» кумиропочитание, с точки зрения психики, — очень необходимое действие. Обычно в этом участвуют люди, в себе неуверенные, не способные к контактам. Что касается меня, то, надеюсь, что, допустим, из Пушкина кумира я не сотворил. Однако почитаю его очень высоко и точно знаю: он помог мне выжить. Когда мне было очень плохо и я, будучи уже взрослым человеком, занялся его творчеством, то выдержал самый тяжелый период времени именно потому, что, наконец, нашел время читать и по мере сил понимать Пушкина, и к тому же прочитывать, каково ему-то было всю эту жизнь выносить.

— Коль мы коснулись темы «Не сотвори себе кумира» и личности Пушкина (я, конечно, предполагал, что наш разговор выйдет на Александра Сергеевича), то ваши читатели не могут не заметить, что вы часто возвращаетесь к постижению этой фигуры. В 85-м году вы написали новеллу «Фотография Пушкина», в 93-м — книгу «Вычитание зайца». Нет ли у вас ощущения, что, назвав Пушкина «солнцем русской поэзии», редактор «Литературных прибавлений к «Русскому инвалиду» Андрей Краевский, а за ним — Аполлон Григорьев, заявивший «Пушкин — наше все!», в неком историческом итоге оказали Пушкину медвежью услугу, которая нашла свое зеркальное выражение в известном интервью поэта и доктора филологических наук Константина Кедрова «Пушкин — наше ничто». А Эдуард Лимонов в своих «Священных монстрах» нарек Пушкина «поэтом для календарей». Не превратилось ли «солнце» в «темницу»?

— Наружный мой пафос заключался именно в том, чтобы сбить патину с забронзовевшего имени. Пушкина, по сути, никто по-настоящему не читает и не понимает. Ниспровергать — слишком легкий способ попадания в разряд оригинальных персон. А вот понимать — это сложнее. От Пушкина все пытались отделаться, стараясь вписать его в обязательную идеологическую структуру. Это началось с первого памятника и речи Достоевского и так до сих пор и идет: то Пушкин одно предвидел, то он предвидел другое, а в результате за пределы школьной программы и диапазона оперы его фигура не выходит и как текст не воспринимается. А читать у Пушкина надо каждое слово и в том смысле, в каком оно было написано. Так что тут не надо впадать ни в ту, ни в другую крайности. Но когда вы читаете и понимаете, что Пушкин писал текст достаточно впрямую, во-первых, он становится ближе, а во-вторых, вы сами до некоторой степени углубляетесь как личность. А вот его гармония — тот способ, каким Пушкин себя скрыл. Вообще, кажется, что творения Пушкина — это либо красиво, либо гармонично, либо легко. К тому же этот миф нарастили. И в результате смысл пушкинской строки начинает выпадать. «Свободы сеятель пустынный, я вышел рано, до звезды…» Что здесь звучит? Преждевременность. Пушкин это сразу осознавал. А ему — 23 года. В общем, он нам столетие-то одно подарил — в смысле сокращения разрыва с цивилизацией Европы. Мы потом все сделали, чтобы снова себя отбросить на целое столетие назад. И эта историческая дистанция сохраняется, несмотря на усилия наших гулливеров разного толка.

— Намедни я общался со своим другом  — кинорежиссером и поэтом Сергеем Князевым. И вдруг мы, не сговариваясь, практически одновременно произнесли одно и то же имя: «Бенедиктов!» Вы знаете, что поэт Владимир Бенедиктов был современником Пушкина, только на шесть-семь лет  моложе. Имел огромный успех у публики, получил высокую оценку таких личностей, как Жуковский, Вяземский, Аполлон Григорьев, Тургенев, Фет, а в ХХ-м веке — Пастернак. И современники свидетельствуют: Пушкин завидовал Бенедиктову. Потому что в чем-то он не мог писать так, как это было дано тому. И когда я сегодня читаю Бенедиктова, я четко слышу ХХ-й век — по образам, по ритмике, по многому другому. Есть просто чудные стихи. Но Бенедиктова за романтизм раздолбал в пух и прах Белинский. И Бенедиктов перестал писать. И только на излете жизни вновь обратился к творчеству. И я подумал: «Мы все время хотим поставить в первый ряд одного-двух-трех: Пушкин-Лермонтов-Некрасов. А оказывается, в первом ряду гораздо больше: и Фет, и Тютчев, и Бенедиктов, который писал:

Муза! Дай мне голос барда,
Голос в Божью высоту.
Я без крыл здесь на лету.
Я на высях Сен-Готарда,
Я на Чортовом мосту.

Не считаете ли вы, что в этот ряд надо поставить и тех, кто волею судьбы оказался на «Чортовом мосту»?

— Они в этом ряду и стоят. Но дело в том, что вы опять же ничего с этим не поделаете. Выстраивающаяся во времени иерархия — тоже часть культуры. Однако она такая — алфавитная. А выживание текста и звучание его в последующем времени становится очень таинственным. Допустим, вы и у Марлинского вычитаете какое-то количество интересных движений в прозе, которые сделаны до Лермонтова и Гоголя. Однако все равно Марлинский не будет предшествовать этим писателям. Есть такое мнение, что гений грабит всех!

— Как, например, Лермонтов?

— Лермонтов поначалу был переписчиком Пушкина, пока тот не взял и не погиб на дуэли. Мое сочинение «Дуэль Лермонтова и Пушкина» основано на очень простом и общеизвестном факте: половина стихотворения «Смерть поэта» написана, не отрывая руки, еще в том времени, пока Пушкин был жив. А вторая, с выпадом, обличающая царский режим, из-за которой впоследствии это стихотворение входило в школьную программу, создана уже после смерти Пушкина. И, будучи заточенным в каземат за это же стихотворение, Михаил Юрьевич пишет спичкой два других, которые открывают совершенно другого Лермонтова. А именно: «Я, Матерь Божия, ныне с молитвою…» и «Когда волнуется желтеющая нива…» Написав их, Лермонтов сразу вбегает в первый ряд отечественных поэтов. А до этого он был последовательным учеником Пушкина. Правда, Есенин заявлял, что у Пушкина особенных учеников не было. Правильно — кроме Лермонтова. Лермонтов отсоединился, как ступень ракеты, но выгорел за четыре года,  будто та же пуля его догоняла. Это все связано с роком. И это не наш выбор.

Что касается поэтического соперничества и, в частности, соперничества во времени, то были попытки поднять Тютчева выше Пушкина. Но это все упражнения во времени специалистов тех или иных школ с прицелом, чтобы одна школа побивала другую. Это наша суета. А так мне кажется, что с помощью признания осуществляется какое-то последующее возмездие. То есть слава, к которой все стремятся, очень опасная и ядовитая вещь. Во-первых, может совратить во время жизни, извратить путь, а во-вторых, потом достается либо не тому, либо не по тому поводу.

— В одном из своих интервью вы заметили: «Я давно пришел к идее, что автору изначально дано определенное количество неоформленного текста — точно так же, как здоровья, любви, спермы, нервов… Это ярко подтверждает Золотой век. Многие не могли пережить кризис «конца текста», именно по этой причине (а не только из-за козней  3-го отделения) они искали смерть в дуэлях и прочих занятиях. Задача была выполнена — что дальше?» Иными словами, что касается жизни текста, Пушкин выполнил свою задачу?

— Я посвятил ответу на этот вопрос такую книжицу про Пушкина — «Предположение жить». Попытался освободить обыденное сознание от идеи, что Пушкин сделал все. У него было много возможностей трансформироваться. Во-первых, в приватность. В конце концов, он несколько раз сделал все. Он сразу прославился с «Русланом и Людмилой». А написав «Деревню…», он уже стал знаменит. Однако потом, чем он становился более серьезным, тем менее его воспринимали в читающей среде. И он даже не собирался печатать многих своих сочинений. Не только потому, что цензура. Потому что жил в своем развитии. А насколько он его закончил?.. Срок лирика недлинный. Хотя мы знаем поздние случаи лирики у того же Тютчева или Вяземского. Но, в принципе, это дело молодое. Однако духовные-то стихи у Пушкина удивительные пошли, к тому же его не покидали история и проза. В прозу он как раз вошел очень сильно.

— То есть о конце пушкинского текста речи нет?

— Я о том, что текст Пушкина оказался законченным вместе с жизнью. Но не имею в виду, что обязательно его лишать жизни из-за того, что он якобы написал все, что мог. Просто в нем несколько раз было так, что, казалось: он уже все завершил. И все эти Болдинские осени всякий раз представлялись как рубеж — окончание всего текста. Но, представим, что в этот момент судьба молнией его ударит, еще какая-нибудь беда с ним случится, и можно ли предположить, что он снова бы не отозвался неким творческим разветвлением?.. Однако все равно при этом в личности Пушкина наличествовало бы законченное время.

— В Екатеринбурге вышла любопытная антология, которую составил очень хороший поэт Юрий Казарин. Называется — «Последнее стихотворение». Он собрал стихи русских поэтов нескольких веков, которые можно отнести к последним произведениям авторов. Но это не значит, что эти стихи календарно последние. Они могли быть написаны в начале жизни, но код, заложенный в них, звучит как выражение именно последнего стихотворения.

— У подлинного поэта существует такая связанность всего написанного, что почти в любой точке его может настичь законченность. Просто тогда обретет другие оттенки весь написанный текст. А если есть продолжение, могут возникать, периоды — этот или тот… Периоды — это тоже несколько жизней. «О сколько мертвых тел я отделил от собственного тела…», — писал Заболоцкий, творчество которого уж сильно распадается на две части — на ранние «Столбцы» и то, что он создал после лагерных скитаний. Конечно, человек, в шестнадцать лет выдохнувший «Белеет парус одинокий…», уже себя приговорил…

— Это примерно то же, о чем Пастернак говорил Евтушенко: «Не пишите стихов о смерти!» Предупреждал. Хотя…

…о чем еще писать?

— «О концах и началах», как говорил Блок.

— В общем, это все — игры серьезные. А еще — к вопросу о том, что все сделано: возраст играет очень большую роль для поэта в любом случае. Потому что — не знаю, как там эта химия, вызывающая вдохновение, именуется, но она тоже имеет свои рамки и пределы. Когда прекращается доступ допинга или наркотика, или адреналина, или Божьего промысла, то, конечно, поэт может впасть в панику.

— Если продолжить тему экзистенциальных состояний, то ваш роман-пунктир «Улетающий Монахов» — яркое тому свидетельство. И обозначение его жанра как раз это подчеркивает. В романе действует сначала мальчик, потом Алексей, затем уже — Монахов. Это — как рождение бабочки: куколка — мальчик, бабочка — Алексей, а Монахов, несмотря на то, что он «улетающий», — гусеница. А как вы воспринимаете эти уподобления? Они верные? И какой философский смысл в этот человеческий «пунктир» вы вкладываете?

— Ну, во-первых, можно сказать и так, как вы сказали: это метаморфозы. Человеческий возраст — безусловно, череда метаморфоз. Про насекомых я не думал. Меня не покидала тема. «Улетающий Монахов» — это роман о мужском возрасте, о сезонных ритмах человека — от весны до зимы. Между самими этими главами происходили значительные разрывы во времени. А кроме того, менялись не только герои и опыт, но и сам автор. Пунктир — это не только связь, но это и разрыв. Если, допустим, в начале романа действует тинейджер, то в конце — герою уже за сорок. То есть это человек, прошедший все. Так что там, в «Улетающем Монахове», герой в возрасте своем проходит, по крайней мере, лет через тридцать.

— Как пришла к вам фамилия главного героя — Монахов?

— С фамилиями, вообще, — пытка. Их мало кто умел давать. Гоголь и Достоевский здорово их придумывали. У меня, как вы верно воспроизвели, сначала — мальчик, потом — Алексей. И дальше, в третьем рассказе, надо было уже наделить его фамилией. Фамилия Монахов возникла, потому что не подошла первая. Сначала я дал своему герою совсем другую фамилию. Но она меня не устроила. А Монахов почему-то прижился. Не могу вам толком объяснить, почему.

— Вы встречали людей с фамилией Монахов?

— Я знаю, что это достаточно распространенная фамилия. Были какие-то актеры Монаховы. Потом это наверняка связано со священническим происхождением.

— Я знаю человека с такой фамилией, живущего в Братске. Это писатель Володя Монахов. Во-первых, он пишет великолепные, на мой взгляд, философские этюды. А во-вторых, — хокку. Одно из них помню наизусть:

Дочка на лавочке
забыла варежку –
дети торопят весну.

— Нормально!..

— Сначала я подумал, что братский Монахов похож на битовского Монахова…

— Нет-нет, никакого конкретного прототипа у меня не было. Просто мне показалось, что, собственно говоря, в человеке одновременно сидит и монах, и развратник. И когда рвется душа таким образом, она не может упасть ни к тому, ни к другому. Получается боль.

— Составная часть романа «Улетающий Монахов» — рассказ «Вкус». Он вошел в антологию «Шедевры русской литературы ХХ века» под редакцией Дмитрия Лихачева и Петра Николаева. Я думаю, вы эту антологию изучали. Я тоже ее изучил. Где-то я полностью согласен с составителями, что, допустим, этот рассказ — шедевр. Относительно других — просто-напросто пожимаю плечами…

— Тоже самое и у меня было.

— Наверное, такого понятия, как критерий шедевра, нет?

— Я вообще считаю, что критерий не очень существующая категория. Главное — то, что вы чувствуете сердцем. Хотя есть некоторые вещи… Например, некая выдохнутость, цельность произведения, когда все слова между собой связаны, столь гармоничны и наделены таким естественным дыханием, что вам трудно приводить какой бы то ни было анализ этого творения. Вы не понимаете, почему это хорошо. Быть может, это и есть критерий шедевра?

— В 1979-м году вы стали одним из авторов бесцензурного литературного альманаха «Метрополь». Последствия выпуска «Метрополя» были для большинства его авторов печальны. Битов, к примеру, стал невыездным, его перестали публиковать в СССР. Я уж не говорю про критические статьи и устные разносы по отношению к «метропольцам». Но тут такая характерная особенность: кто-то из тогдашних ваших оппонентов по писательскому цеху в укор авторам опального альманаха ставил не фрондерство, не антисоветчину, а отсутствие художественного вкуса (вот мы только что говорили о критерии шедевра, упоминая ваш рассказ «Вкус»). С момента выхода «Метрополя» прошло почти 30 лет. Если взглянуть на художественное достоинство произведений, представленных в альманахе, глазами прошедшего времени, а может, и Вечности, не изменился ли лично у вас вкус, определяющий качество «Метрополя»?

— Метрополь» был задуман не как антисоветский, а как антицензурный альманах. «Метрополю» вышел, как теперь говорят, хороший пиар из-за того, что в тот момент наступило значительное напряжение в холодной войне. Ждали сначала потепления, а потом мы вошли в Афганистан. И пришлось это как раз на тот период, когда была разыграна история с «Метрополем». Редактура по тем временам была такой, что нельзя было, чтобы в произведениях того или иного автора люди спали друг с другом, пили, думали, или, предположим, чтобы шел дождь… Но художественный текст без этого невозможен. Если вернуться к «Метрополю», то и хорошо, что там не все — шедевры. Это единственная оправдательная мысль. «Метрополь» — не хрестоматия. Это именно альманах. В геологии существует метод проб. Вот такой пробой и был «Метрополь». В нем были напечатаны произведения наших друзей и коллег, близких по духу. А некоторые из солидных и близких по духу в авторы «Метрополя» не пошли. Не струсили, а через какое-то чутье осознали, что участие в этом альманахе изменит их индивидуальную судьбу. Не хочется сейчас никого называть. Я стал автором «Метрополя», потому что у меня был собственный кризис. И к тому же у вашего покорного слуги уже вышел «Пушкинский дом» на Западе. Мне было нечего терять. И потом эта идея — очень древняя. В Ленинграде, пока я там жил, мы собирали альманах «Петрополь». То есть люди хотели выйти за пределы самиздата. Самиздат, тамиздат… Напрашивалось: что-то же должно быть в середине? Вот мы и пришли к формуле: здесьиздат.

— А сегодня альманахи, подобные «Метрополю», возможны? Или время их прошло, поскольку на дворе — другая эпоха, Интернет и прочее-прочее? Все равно «Метрополь» — это была петарда, заброшенная в общество. Или нынче эти петарды себя исчерпали?

— Я не могу ответить на ваш вопрос. Еще раз говорю: «Метрополь» не был политически направленным изданием. Он был направлен против цензуры, которая пронизала все возможности текста. А сейчас для художественной литературы с этим вопросом все-таки не так сложно. Мне кажется, сегодня сложнее опубликоваться, чем быть запрещенным.

Беседовал Юрий БЕЛИКОВ
Москва-Пермь, лето 2008-го

Полный вариант интервью, сокращенный опубликован в № 7
«Литературной газеты» от 18 февраля сего года.