Главная страница
Главный редактор
Редакция
Редколлегия
Попечительский совет
Контакты
События
Свежий номер
Книжная серия
Спонсоры
Авторы
Архив
Отклики
Гостевая книга
Торговая точка
Лауреаты журнала
Подписка и распространение




Яндекс.Метрика

 
Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»
подписаться

Свежий Номер

№ 03 (184), 2020


Елена КАРЕВА, «My precious»
Тольятти: 2019

Сегодняшний день вряд ли прибавит что-то новое к уже сделанному в русской просодии. После Хлебникова, Хармса и Бродского кажется, что формальные поиски давно исчерпали себя. Однако критерий оценки, о котором мне бы хотелось поразмышлять, напрямую не связан с оценкой оригинальности конкретной поэтики, хотя последняя и есть порождение лирического субъекта. О нем, о качествах лирического субъекта, и пойдет речь.
Видимое поэтическое многообразие подтверждает мою гипотезу эмпирически — о том, что объективный критерий возможен. Мы не тонем в хтоническом размножении сетевой поэзии. Мы не сопоставляем величины в поэзии «академической». Мы делаем выбор «любимых». Говорить об отличиях интонации сложно: их «анатомия» не так наглядна, как у физического явления, она психологична. А оценивать технические навыки вместо удивления поэтической эффективности, означает приравнивать поэзию к фокусу. Понятие субъекта одновременно и универсально, и конкретно — оно подразумевает и надличное культурное «мы», и лично причастное к «мы» уникальное «я». Оно отлично подходит для понимания поэтической индивидуальности, так как несет в себе возможность конгениальности, а это — вид «субъективности», на определенном уровне проявляющей себя в лучшем, культурном, смысле. Оценка конкретной поэзии конгениальным ей субъектом является подразумеваемой целью творчества. Конгениальный читатель, таким образом, выступает для лирического субъекта его идеальным адресатом. Он «считывает» ценность произведения, не привнося в него ничего случайного — «от себя», а проявляя то, что заложено в текст автором.
Вот, к примеру, те смысловые фильтры, сквозь которые я пропускаю живую стихию творчества на страницах «My presious». То есть делаю явными смыслы и художественные установки, не выписанные поэтом в качестве инструкций.



* * *

Уже говоря о первом из них — я назвала этот уровень восприятия «поэтическая культура», становится ясно, почему «лирическому герою» я предпочитаю «субъекта». Наше восприятие авторской субъектности очевидно шире образов лирического героя. Она для последнего — основа. Лирический субъект определяет набор ракурсов и ситуаций для лирического «каза».
У Елены Каревой лирический субъект явно отмечен одной особенностью. Перед нами стихи, написанные человеком широкого сознания, прекрасно разбирающегося в поэзии, как отечественной, так и зарубежной. Камерность ее поэтических образов обманчива, несмотря на весьма ординарный набор лирических тем, завязанных на интроспекцию. Как Константин Леонтьев перед лицом вечности, Карева созерцает себя перед лицом европейской культуры. Первое, что бросается в глаза: это не тот поэт, который проживает свой голос в масштабе истории, но от поэтически образованного читателя не ускользнет богатство лирического переживания реальности, добываемое поэтом из повседневно-бытовых опытов. Мы видим воочию, из «какого сора» растут лирические образы, но при этом осознаем еще и то, что почвой для этих аграрных подвигов является не только эмоциональное богатство автора, но и рефлексивность, возведенная в художественный метод. Лирическое богатство в данном случае — плод интеллектуальной работы, направленной на филигранную нюансировку внутренних состояний.
Одна из граней этого «лирического интеллекта» — не только культурное наслаждение любимыми поэтами или художественными стилями, но и крутая неагрессивная ирония над самим поэтическим процессом:

Иду по тропинке. Шиповник стеной
ее окружает, и веткой склоненной,
нет-нет, задевает меня, а за мной
и месяц плывет, и на ветке влюбленный

(да, рифма такая; могла бы к другой
строку привести ненароком; не буду)
поет соловей для русалки нагой,
на ветке поодаль внимающей чуду…

Большинство стихов Каревой не разложимы на периоды для цитирования. Мысль раскрывается в целостных периодах текста — и больше: смысловая нить натянута от первого раздела книги — к последнему. Особенно удачный ход для создания настроения, и одновременно — вразумительного знакомства с лирическим субъектом и постановкой художественной задачи: «Розы — метаморфозы». Так назван первый раздел. Не меньше. Метаморфозы! Художница-флорист бесконечно рифмует их, виртуозно обстебывая поэтический «этикет» (рифмовать розы-морозы, розы-грезы, розы-слезы — ни-ни!), и выплескивает в строку неуловимую, ненавязчивую иронию и вместе с тем тонкую лирику:

…Смеешься, чтобы спрятать слезы,
и, глядя на цветенье розы,
вдруг думаешь: я здесь чужой?..

Да, это вот земля и есть,
где мед и молоко в избытке
сребра и золота не счесть
и вид ее подобен пытке.

Предмет иронии в группе подобных стихов, как уже сказано, поэтические стандарты. А тема примирения живой души с несовершенством мира — пожалуй, главная тема книги. Но ее крещендо — переход к примирению с вечностью, ведь для сознания пытка — и жизнь, и факт ее конечности… О рифмах в этих стихах можно писать отдельную статью. Елена Карева не пренебрегает простыми рифмами, умеет уместить между ними безукоризненно точную мысль, не превращающую стихи в рифмовки. Грация ее в этом деле велика, и с легкостью Пикассо, одним росчерком рисовавшего голубя мира, автор соединяет все что угодно. Даже глагольную форму на -ишь и, ни много, ни мало, всемогущий русский… шиш… Вот замечательная пародия-стилизация-манифестация, отражающая ее собственное отношение к ремеслу:

Рахат-лукум со вкусом розы.
На сладкий запах мнимых роз
летят невидимые осы.
Я опасаюсь этих ос.
Бывают в розах также змеи.
Я опасаюсь этих змей.
Любуюсь, тронуть их не смея,
боюсь, как выстрела: «не смей!»
Я так изранена — до крови, —
несуществующих шипов
кинжалами, что даже в слове
я опасаюсь нежных слов…

С розами ведь чего только в русском языке не зарифмуешь! Даже (или тем более?) Овидия. В смысле помянутые метаморфозы. Он как образ-символ открывает и закольцовывает восхождение поэтической мысли от первой части к последней. Вторая часть — «Сказка и Ночь». И дальше последовательно: «Луна и Дождь», «Лед, Стекло и Серебро» и, наконец, «Мрамор: Дежавю и Кода».

И вот, как учит нас Овидий…
а мы не учимся, бедааа…
мы предаемся злой обиде,
рискуя все похерить, да
убить любовь рискуя, да.

Катулл бы написал «похерить».
Катулл нам тоже не указ.
Но просто мы не можем верить
тем, кто не думает о нас.

Кто не соразмеряет силы
и бьет так больно без вины.
…но держимся, и льем чернила
в ответ. Мы не хотим войны.

Привет, Овидий, я сумела
Да, не сказать, что очень смело.
А в ощущениях дано:
закрыть глаза на это дело —
не то же, что и «все равно»…

После «роз» в разработку, как видим, берется еще группа поэтических символов, вроде бы ставших уже безнадежными штампами (луна, вино, мрамор), но из них Карева умудряется выжать свежий сок блистающих новизной смыслов. Сам принцип составления книги напоминает мне «Цветы зла» — книгу, части которой Бодлер назвал по главному смыслообразующему символу. Однако принципиальное различие в том, что у него книга выстроена драматически, а в композиции «My precious» нет драматического конфликта, изменяется интонанация и настроение, становясь все более серьезным, даже трагическим, в последней части, объединившей преимущественно метафизические стихи…
В последних частях сходит на нет игривая дистанция постмодерниста, играющего с классической литературой, ее темами, символами, клише и лирическими позами.
Эта дистанция в отношении к тексту, конечно, особенно ощутима в «Розах-Матаморфозах». Сквозит авторская улыбка. Лирический субъект позирует, играет своими образами, но не сливается с ними.
В первой части, что показательно, нет прямых метафизических деклараций. Но поэзия исполняется, длится — от Овидия и Катулла, то есть от истоков европейской классики, далее, в будущее, проходя через приемники — через нас, культурных европейцев, способных восхититься жестом атланта. Последним, поневоле, становится автор, позволяющий себе высказываться без оглядки на тех, кто «тебя поймет». Это, нигде не называемое, но очевидное авторское мужество, кстати сказать, безусловное достоинство Елены Каревой как поэта. Декларируемого сопротивления «трендам», установкам современного литпроцесса, ожиданиям «аудитории» в этой книге нет. Есть удивительная свобода, которая, наверное, и есть квинтэссенция мужества. Ведь что ему Гекуба, чтоб о ней рыдать? К чему все эти интертекстуальные «сложности» и почти герметический символизм?

Неужели чтоб радовать филологически подкованного эстета?

Следуем далее…

Интонация. Как много она значит не только для поэта или прозаика, но даже для производителя рекламных текстов. Вас может отталкивать зычный вопль «лирической героини», рвущей на груди, достойного объема, рубаху, обязательно русскую, и обязательно рубаху, а не там блузку, водолазку или, не дай Бог, «непатриотичное» боди, — вопль, как сирена, собирающий публику... Чем яростнее рев — тем «сильнее» поэзия. Такова одна из стандартных интонаций, расхожих наравне с нигилистской (псевдо-постмодернистской) иронией и вкрадчиво‑сусальной — «женской лирики». Интеллигентность лирической героини в «My precious» делает ее интонацию нeповторимой.
Если оригинальность поэтики делает стихи уязвимыми для карикатурирования, подражания и пародий, то, в отличие от узнаваемого стиля, подделать необычную интонацию очень сложно. В «My presious» обнаруживается некоторый «фирменный» способ производства поэтических образов (об этом далее), но интонация уберегает автора и от узнаваемости на уровне пошлости, и от широкой популярности. Не знаю, хорошо ли это. Может быть, плохо. Открываешь книгу — и сразу ясно. Тут нужно вслушиваться, любоваться обертонами, гранями игры с собственным сознанием, а не вливаться в освобождение коллективных неврозов, чем часто грешит актуальный поэт. Ну правда, многие ли отмеряют свои шаги шагами Катулла? Или просят прощения у Овидия? И право, о чем я? Многие ли знают, кто эти «чуваки»? Многие ли могут отметить этот редкий навык, без позерства, латентного менторства и любования собственной рафинированностью, — навык соединенять исторический факт и экзистенциальную вспышку — в едином тоне.
В нем играют, как в богатом вине (не даром вино — один из ключевых символов в книге) нотки импрессионизма, акмеизма, символизма, чувствуется дань английской поэтической традиции и романтической иронии в духе Гейне. И что-то очень, очень современное по духу, по способу быть — прорывающееся в упоминаниях «ручника», модного просекко, слов, возникших в русском языке благодаря развитию цифровой среды. То привет Китсу, то привет Бунину, то привет Ахматовой и Заболоцкому.

Вот — здравствуй, Блейк:

А мысль кружит, как мотылек
вокруг цветка — цветок далек, —
и каждый взмах его крыла
рождает вихрь добра и зла,

и он несется вкруг земли,
сметая все. Цветок, внемли,
ведь это ты — его мечта,
его любовь и красота…

Вот — здравствуй, Оскар (Уайльд, конечно):

Не бейся, сердце — в этой клетке
ты было рождено; молчи,
работай соловьем на ветке
для розы и луны в ночи.

Ахматовское:

И за латынью золотой
вслед опадает штукатурка —
ты лучше у стены не стой, —
а в небе облачко, как шкурка…

И все это скрепляется двумя основными «растворами» — иронией-пародированием и обостренным чувством «собственного существования», проявляющего себя как бесконечное рассеивание психической энергии, как подвижную смену чувственных состояний. Поэтому эти стихи важно читать именно как часть — целого, в той последовательности, в которой они идут в книге. Иначе некоторые действительно покажутся «абстрактными» и даже «вторичными».

* * *

У гиацинта шмель неторопливо
перебирал витые лепестки,
касаясь деловито, но игриво,
и золотом горели волоски

лоснящейся шмелиной черной шубы
с янтарною опушкой, и в конце
он там заснул, облизывая губы,
измазанные в слипшейся пыльце.


* * *

Белая роза белую руку
больно поранила острым шипом,
и обрекла на смертельную муку
неистребимая память о том.
Минуло время. Белая вьюга
невозмутимо гуляет в саду.
Где ты, краса ненадежного юга,
сердце разбившая мне на беду?
Где ты, блаженство цветущего лета?
Все, что осталось — луна и мороз,
снежное царство холодного света —
как лепестки этих сладостных роз.


* * *

Петрова не хватает града —
чем не причина, — правда, грусть? —
весьма почтенная из ряда
причин на случай. Ну и пусть,
и что с того, что есть причина
иная, может быть, в душе?
Но я скучаю по витрине —
в Разъезжей улице, — Буше,
по каше на дороге талой,
примете сумасшедших зим,
и вижу на Московской малой
такой цветочный магазин
средь этажей полуподвальных,
Продукты у Пяти углов…
Но оправданий самопальных
уже довольно, хватит слов,
а лучше красного сухого
для рифмы к винным небесам:
они тревожного такого
здесь цвета, странного глазам.

Вот и ответ на вопрос, обращенный к Гекубе. А смысл писать, если ты не дерзаешь испытать не только собственный талант, но и границы своего сознания? Да, очевидно. Много званых, да мало избранных…

Он любит как он любит; не иначе.
Я, вроде, без условий, но в углу.
Они, скорее, любят под задачу.
У всех в руках, похоже, по веслу,
и все гребут, и кружатся на месте —
старательный, продуманный народ…
Но я, понаблюдав, скажу без лести:
похоже, время лучше всех гребет.

Да, очевидно, существуют такие поэты, чья усложненная семантика, требует настолько же утонченной герменевтики. На это далеко не всегда способны не только читатели, стремящиеся в стихах наслаждаться самими собой во всей своей хамовато неприкрытой неусложноненности, но и редакторы и прочие столпы литпроцесса, чьми усилиями выковывается значимый эстетический ориентир. Между тем, что, по идее, должен знать каждый филолог, базовый эстетический критерий — это цельность поэтики, неважно ориентирована она на сюрреализм или каноны соцреализма. Ее успех, успех конкретной поэтики, то есть цельность, предпосылается двумя условиями — это целостное художественное мировоззрение и способность виртуозно выражать его в соответствии с выразительными средствами конкретного искусства. И если говорить о стихах Каревой, то эта мировоззренческая оформленность обозначается в ее текстах как прямой мессидж и перерастает уровень вербальный, переходя в прямую визуальную манифестацию. Автор самостоятельно придумала концепцию оформления книги и отрисовала своими руками для части тиража супер-обложки. На это можно реагировать по-разному. Панэстетитский «раж» автора кого-то оставит безразличным, кто-то его вообще не заметит, кто-то скажет о его избыточности, граничащей с дидактизмом. Говоря словами автора, «И кто-то здесь пожмет плечами/ А кто-то затаит дыханье». Но при встрече двух конгениальных возможны и такие эффекты. Восторг. Активизация сознания, его подъем в художественное акме, иными словами, включение катартических эмоций, которыми современное, простое или сложное, искусство публику не балует. Жаль. И увы.
Оригинальный стиль — это наиболее внешнее проявление того сложного и неодномерного процесса, которым является жизненно целостный акт творчества. Стиль — внешняя оболочка лирического субъекта, и хотя, с одной стороны, он им, безусловно, обусловлен, с другой, он может быть от него легко отчуждаемым, что нередко случается, когда автор еще недостаточно опытен. Проще говоря, в таких случаях мы видим в стихах отражение интересного отношения к миру, выраженное весьма посредственными техническими средствами. Надо сказать, что бывает и наоборот. И этот разлад не объясняется с точки зрения привычной диалектики формы и содержания. Причины тут могут быть совершенно разные, в том числе чисто психологические…
Что бы я определила как формулу стилистического новаторства в стихах из книги «My precious»? Необычное сочетание условности ситуаций, характерной для романтической и символистской поэтики, и психологического реализма.

В тяжелом хрустале зима
стоит, и лепестки бесшумно,
как будто в старом cinema
роняет медленно, бездумно.

Такая странная пора,
не объяснимая психозом,
когда игра-и-не-игра
идет как будто под наркозом…

Психологические детали ставят лирического героя прочно на землю. Он не отрывается и не улетает, как воздушный шарик, в символические пространства; и не отдается нам, как простачок, не знающий артистических уловок. Он немножко встает на котурны, но это ему идет.

Как рушится картина мира? —
да очень просто, невзначай.
Невнятный дождь, серо и сыро.
В окне — пионы, в чашке — чай.


Или:

То было холодно, то — жарко,
и дождь сгорает на лету.
То — все к чертям, то очень жалко
воздушных замков красоту
нарушить даже мыслью вздорной
про все похерить и чертей,
и остается быть упорной,
и, стиснув зубы, ждать вестей;
погоды моря перемены.
И настроенье — кувырком:
то очень нежно гладить стену,
то бить в подушку кулаком.


Или:

Прекраснейшей из сублимаций —
острейшее из сожалений.
Букет сиреневых акаций
без повода и объяснений…

Немного позы — это естественная интенция сознания, воспринимающего себя не непосредственно, а через призму художественной культуры. Отсюда — из этого истока — возникает и любовная игра, и косметика, и магия повседневности, и искусство как часть магического ритуала. Вот этот несколько ритуальный, жреческий подход не скрыть, не спрятать, он основной двигатель поэтического творчества Елены Каревой. Собственно понять это можно уже по эпиграфу, соединяющим в одной строфе «огонь» (fier) и «музыку» (music). (Англицизмы — сами по себе — дань европейскому источнику русской классической поэзии.)
И это именно то, что мне больше всего импонирует в этом лирическом субъекте. Он играет себя ради искусства, которое требует жертв. Нет, вру. Жертв требует жизнь, этот извечный «храм-на-крови». Искусство — лучший анальгетик.

…Тропинка все выше, как будто спираль,
как будто во сне, без шиповника только:
там были в конце жернова и печаль
в муку превращали — не больно, нисколько.

И тут я не могу не отметить еще один значимый смысл, сформулированный поэтом в «Мраморе». Мрамор и «Memento mori» — перекликаются. Плох тот поэт, который не замахивается на диалог с Овидием, даже латентно. Это о чем? Сколько бы поэт, паче всего человек, не причитал о том, что точка — это не только конец строки… Континуум сознания бесконечен: факелоносцы онтологически не устранимы. Как и розы, луна, лед, серебро, Катулл, Овидий и Гофман из нашей жизни.

Елена ЯНУШЕВСКАЯ