Главная страница Главный редактор Редакция Редколлегия Попечительский совет Контакты События Свежий номер Книжная серия Спонсоры Авторы Архив Отклики Гостевая книга Торговая точка Лауреаты журнала Подписка и распространение |
Свежий НомерПоэзия Союза писателей XXI векаАлександр ПЕТРУШКИН
ФОНЕТИЧЕСКАЯ ПАУЗА
БЕГСТВО Бегство твое было похоже на яблоко, что скатилось
по ступеням росы, что рассыпали ромалы в сене — оставалось идти там, где дыхание билось белой мошкой над дугой человека парящею как молоко над крынкой — запотело молчанье твое — все достижимо, все приходит, встает как колокол медный над головою, качает шарик окна, как младенца птица, кушает отсутствие наше напополам с половою. там, где ты рай нащупываешь — как русло наметив себе, голавль сбывается льдом с рекою, отражение подсекает тебя, как рыбак отраженье свое, и лицо его ловит воды последний глоток. Дальше — жажда, глухое жженье, ожог кислорода, что ест его изнутри, как яблоко воды воду, человек каждое свое движение, рыбак рыбу, пойманную собою. ПОЛОВИНА
Половина человека
остается на земле в его датах, в речи, в веках, перечисленных золе неотложным переводом и одышкою парной оленят, идущих рядом с тем, что он здесь звал душой. Только после обернется половина посмотреть, где вторая половина — так похожая на смерть, но увидит снизу кольца из прозрачных оленят, и заплачет в это небо, что назад не возвратят. АВИАТОР
Андрею Таврову
Воздухоплаватель заходит в кабинет.
Становится все выше. Свет нарушен, как карта, на которую лег путь, который Бог и рукава от шубы, где дирижабли света ночь сожгут в кострах отсутствия, в бездонном кислороде покажется, что карты неба ждут из черепашьей белой круглой кожи, как будто срезы дерева, шуршат и вырезают земли из под кожи, и шьют созвездия и птиц, как будто вожжи полета их совсем еще не ад. Табачный дым, облапивший — как карту — отсутствие простора и опор, держащих вес отсутствия, однажды становится дорогою в простор, окном что закрывает своей жаброй прогноз погоды, невозможность всю его — теперь невидимую — кожу в полета полушубок распахнуть. ДВОЕНИЕ
То отражение, что держишь ты,
пытаясь его — словно бег — упустить в кадры, застывшего вдоль, кино — остается тобой все равно. Скажем: ты говоришь, что оно проговорило тебя — верно и первое и второе, или вся соль здесь в шиле, в нитке, за шилом лежащей и связующей края вашей пустоты — твоей и того, второго — совсем другого. Так каждый раз повторяешь речь, которую он так хотел сберечь в молчанье своем — за которым грай что изрекай ты, как будто не одинок, а ломоть из стаи тех сорок — срок бы закончился прежде, чем помер ты — и в том был номер, что оставался бы лишь один когда ты таял весной средь льдин, в которых земля притворилась хлебом и — где он не был пока что ты отпускал синиц лакать его все сто сорок лиц, а он тебя охранял от смерти как пес от цепи. НА СМЕРТЬ ПУШКИНА
Вот — родина вторая, что с начала,
как будто вторник, на меня стучала — на телеграфе дивное письмо лежит и дышит в мясо сургучом: вот родины предел. Начни сначала — земля твоя, что изнутри все знала: я был агент, конечно же, двойной лежал межъязыковою войной — и русский весь язык казался узким заштопанным, как влажный перегной. Вот родина — прекрасна в умиранье — лежит внутри и нефтяной волной подожжена, как спичкой, дирижаблем — и небом, что горит передо мной едва-едва — как Пушкин, в поле жабры свои оставив февралю, бежит на Родину, что первая, корягой из речи черной, словно зверь, дрожит — где мяса письмена из мягких легких, где свет прошитый светом, в снег лежит лицом своим — теперь невиноватым — где всяк Харон по-русски говорит. ПРОЩАНИЕ С АНТИЧНОСТЬЮ
От льва останется дыра
волнистая, как вся античность: родиться розу поливать и умирать под ней привычно хвостом кометы, пред собой несущей выдох, обжигаясь, смотреть как впереди Аид горит, до рая расширяясь. ФОНЕТИЧЕСКАЯ ПАУЗА. 1
Как в паузу оформленная осень —
старик садится, неба в руку крошит и ускоряясь в слове и размере, он говорит: — На, Боже, мне негоже тебя о чем-то, кроме здесь, просить. Вот улица, вот пауза, в веранде сидящий мой пиджак, где неопрятный на голубя похожий темный тип, с лицом грачиным, что ко мне прилип и смотрит на тебя в глазок прозрачный, и это небо для тебя крошит. ФОНЕТИЧЕСКАЯ ПАУЗА. 2
Фонетическая па,
что встает из-за стола слова, м оставив узам, срок которых протекла, истекла по человечьи в свои паузы и звук, где побочные увечья все подвешены на крюк из чужой и блудной речи, что летит, как желтый снег, попытавшийся быть светом, тем, которого здесь нет, тем который попытался паузой своею быть, но корабликом остался в тьме, подвешенной на нить. СПИННИНГ
Спиннинг — это прежде всего длина
Бога, который налимом дна остается — прижмешь лишь его к реке а он уже вдалеке Вдалеке означает, что все вблизи — вынимай фонарь из такой грязи, что рука распухнет, как будто пчела под водою ее нору провела. Так вот вещь любая грызнет в ответ, понимаешь не все освещает смерть — половину неба, да пол-лица — остальное спиннинг, эхо, тишина. *
Велимир опоздает.
Такая судьба. Быстро тает тень от каждой норы, что открыта, как берег для птиц. Это воздух, в который вернется она — птица знает: снег замерзший, став небом, в сапогах Велимира хрустит. ЛУНКА
В лунке речи качнется
объектива глоток — от щегла и полета остается щелчок, трепыхание бабочки в сухом теле воды, где она, как душа, оставляет следы и мзду речи в пустотах, которые здесь смотрят в дальних пустот нераспознанный лес. Лес стоит среди света и ждет, что они принесут, как щегла, ему гнезда воды, гнезда речи чужой, неосмысленной, всей, что парит, словно хворь, на свету и в росе. ПЕРЕД ПУСТЫНЕЙ
Будь мне одеждой,
воздух и вода, дыхание, прощение, вина: когда мир голый — остается свет хрум-хрум из снега, голый человек. Грачиный мрак, воронка из пустот мной говорят о мне — чей лепесток ложится смерти на лицо — она наполовину им сохранена будь мне надеждой — радостью живой, весенней птицей впустишь на постой — поскольку гол пришел и ухожу, вплетаясь в вечность хворостинкою углу. ЦЕЛЛОФАН [Лазарь]
Как дерево врастает в целлофан
который — словно голос — шелестит в его ветвях — земля своим кротам продляет [в тьму и норы] света винт — как входит крот в печаль свою и скорбь, и воздух за собой, как огнь, несет, и режет, как подземный паровоз, ее древесный медленный полет. Так дерево, похожее на взрыв, из земляной и смерзшейся петли восходит с целлофаном на восход — и кто его теперь там восхитит? чей кокон будет мраком, полотном? кто в дерево посмотрит, как в разрыв, где птица так похожа на окно — полетом никого не восхитив? Целует птица целлофан и тем из темени вытягивает вид и говорит огню: отстань, отстань — и, следуя по возгласу, горит: внизу ее земля, внутри зола — земля хрустит, ну, а зола кругла, как всякий прах, что шариком летит, исполненный дыханием дотла. И слышен голос из земли глубин: восстань в моей пустыне, виждь и внемль, и нарисуй, как воды, мне круги спасения, похожего на челн суда последнего, где целлофан лежит, как поцелуй, на воздухе, плывет — а в птице вероятны дождь и смерть, чье дерево единственный потоп. ЧЕЛОВЕК
О, нарастающий ландшафт, никто,
который все — посилишься понять поднятый камень — бросишь далеко, и [словно космос] побежишь искать — вдоль берега, который край твоей незримой кожи, что не одолеть — пока тебе проткнуть ее иглой помочь не встанет [из ландшафта] смерть. РЫБАК
Слух — эхо от дождя, его сетей
шуршание, гончарный круг, уловка [о слишком многом речь молчания]. Горит рыбак, собою управляясь ловко. Со слепотой своей он говорит наощупь. Бог ответит мимолетным: о, Лазарь, Лазарь, выйди и иди, как речь моя, как эхо там, где тонко коснется дождь идущего по дну, которое не дно, а речи кромка. МЕТЕЛЬ
Голос — стержень, вокруг которого наматываются нити пейзажа,
голоса чаек, с кузнечных мехов сажа, пряжа воспоминаний, глина, звезда, ночное дно ковша, пение и апноэ. Птицы приносят жесты для рук, осы — гнездовье им же там, где стоит, как замерший дождь, звук — он же иже тот, который нас отделил от легких, причины тела, как слух, чтобы слышать, как швея мороза строку пропела. Так отшатнувшись от бездны ты, голым идешь однажды по звуку и выдоху, чтобы найти, в прятки с ними играя, жажду — крутится белый станок и ты, с себя внутрь снимая нити, голос оставишь, как будто светло там, где крестик — и вход, и нити. ЧУЧЕЛО
Шар соломенной зимы
весь почти раскручен в колоски своих синиц земляных, уключин. Мокнет небо, как весло, ловит их, как зерна голоса, что спят вблизи, у границы дерна золотистого, клубка воздуси и птицы. И тропа, как речь, легка — непонятна птичья речь твоих земных птенцов. Вспоминаешь неба будущего темный слог — смутно и недолго. ПСИХОАНАЛИЗ
И каждый психом был, и каждый пал
в мерцающий, как смерть его, овал и куст дыханья пел, в себя синиц впустив из множества, тьму закрывавших, лиц. И каждое из лиц поет свое, пускает стрекозу, как в сон, в полет, где бабочки прозрачный лабиринт похож на нераскрученной тьмы бинт, а под повязкой свет один стоит, как перелом, где больше не болит. Так размотай меня, освободи — как психа псих — меня сквозь смерть веди… Теперь смотри — спускаемся в метро, где от кустов дыхания светло. МОЛИТВА
Бумага горяча,
как трубка разговора, тоннель, кромешный сад, в обличье коридора мерцающий меж двух, расколотых, как голос, что нам мешал вдохнуть, поскольку был на Бога похож. Так снег — упав — застит все полым светом. Бумага высока — лежит меж тем и этим, и с двух ее сторон шуршат слова и слоги: с одной — про человека, а со второй — о Боге. ЧУДЕСНИЦА
Душа, щелкунчик, разгрызет орех,
загадку смерти, что ведет наверх по лестнице, спускающейся вниз — солдатик, не пугающийся крыс. И крысы нет, остался только цвирк, тень, место, полость, время, то есть цирк отсутствия осмысленности и — Стикс, помнящий зачем сюда мы шли. Ни больше и ни меньше — не дыша [теперь — совсем] плывет внутри душа: по кругу, ускоряясь, как тоннель в воронку света, что и есть орех, где утекает мертвая вода, у лиственницы взятая, как мзда — щелкунчик тела поедает смерть, чтоб сквозь тебя, чудесница, смотреть. ЯКОРЬ
В лодке голой песка тяжел
всяк рыбак или якорный стук. Человек в себе носит шов то есть легкие, то есть звук: Парна речь из него и парна, как вода, что внутри кипит, как каверна из уст — вода в них безводна — считай: молчит. Так и жажда в своем несет животе тринадцать стрекоз, молоко, а уронит все — раздвигает стада из коз, в голой лодке песка лежит — как моленье в себе самом, где, как якорь, во тьме скрипит человек, становясь узлом. ИНГМАР БЕРГМАН
…сделалось безмолвие на небе, как бы на полчаса.
До поры мы умрем, а затем
нас коснется божья рука — скажет: встань и молчи о всем, что твоя сотворила река, оттого говори сейчас, чтоб потом не пришлось молчать. Пей же небо босым сапогом, как его — не свою — печаль. До поры, до выхода в свет, под рекой седьмая печать ищет облако белым ртом густеры, чтобы было кого прощать. ПОВТОРЕНИЕ АНГЕЛА
Торжество ангела, что повторен человек,
пузырится, как шум, обнимающий сад или — нет там человека — сужается, целым он став, движется в шар мошкары его полный состав. То ли гудок издаст ангел, а то ли звонок сопровождает его в перемены — извлек кто его в эти тенеты нелепых щеглов? кто понесет его плод, прочитав, как улов? Ангел уловлен, как проблеск меж этим и тем садом, строителем и архитектором стен — гулом двоимый, видит он с разных сторон этот пернатый, как выдох оформленный, ком крови и нежности, славы, хуленья, беды, лба толоконного, лавы и хруста любимой страны, челом пробиваемой так, что ошметки летят от человека, как стайка голодных утят. Фоновый шум — этот ангел и белый эфир: вся передача закончена, снова шрифты крутят шарманку, что спит в человеке, как дно, пытая музыку, как будто музыка — окно в сад повторенный, прозрачный, где спит человек сужаясь в их сон и моргание не- существующих век. СИТО. ВЕРСИЯ 2.0
Запах земли — выдох снега весной,
сквозь сито света последовавший за мной: кажется: человек идет. Всмотришься — нет, идиот внутренний, круглый, как время и шар катится, свист свой в подмышке зажав — свист же, как птичка, вшивает его в будущего тепло: носик расплющив о масляное стекло чайник с той стороны кипит, блазнятся чудо и торжество. Вглядываешься — Аид, как размокший кораблик в любом ручье, где речь в непонятый шрифт галдя, пахнет землей — нефтяной птенец, ребра свои крутя, словно Вивальди, летит в огонь, видит, как человек идет в сито из света и в круг колец оставшийся без него. БЕЛЫЙ ШУМ
И вот, когда
он вырвал мой язык и далее последовал, как рыба, уловленная в тьмы прозрачный вихрь, в огни над паром, что висят, как дыба, перебирают ночь густой рукой и — языки ягнятами припавшей, когда-то — кем же? — названной водой. Хотя она была не настоящей — я пил ту воду — как песок, хрустел ее костями белыми, и панцирь ее ломал меж пальцев, словно щель росла в мальках и в их припадке страшном, он говорил: молчи, врастай, как путь — в паром, и воды — в рыбу, разрывая легких голодный свет, что скручен, слушай хруст — как кинопленка с немотою — тонкой сливается на белом и шуршит неразличимой, взвешенной, как нить суда над снегопада черной лодкой. ПРОВОЛОКА И КАРП
— 1 — Парусник карпа,
в котором любовь щенка смотрит, как прах на небо — немножечко свысока, ныряет под каждого слова весло, деревянный каблук, плывет разматывая тело в голодный звук. — 2 —
На медной проволоке, где
упавший луч нащупал жабры, звучанье, карпа темных мест, в котором будем мы однажды учиться говорить — пока минует логопед и дальше, как назиданье в нас вода течет из этой длинной пашни, где голова его видна, и — лопаясь, как отраженье — ожог, вдыхающий меня, уже не ощущает жженья. ΣΤΗΝ ΑΙΩΝΙOΤΗΤΑ
Качнется будущего лист
на ветке будущей зерна и птицы будущей полет начнется, вынут из гнезда, где встреча связана в печаль из радости и голосов, и всякая иная даль есть пристань и ее засов скрипит, как время или течь из утлой лодочке моей, где свет меня из плоти сей на свет пытается иссечь, и сеятель идет во мглу, ее пытается настичь, и воды твердые ему, как урожай птенцов, видны. ДОСКА
единственное небо
дышит в рот ослепшей рыбе дарит ей живот и на мороза мартовской доске рисует как царапины в песке ей жабры мягкие сухие как ее во тьме продолговатое житье — все станет небом некто говорит и как вода уста ея кроит сошьет рубашку ей как лепестки сжимая звук в словесные тиски и рыба в отражении плывет то вдох то выдох то наоборот ПАЛАМА
Гребцы-архангелы
всплывают через горы, как льды и угол, колбы из воды, а кто на них посмотрит через поры — поймет: как алкоголики честны они и пьют из рук у певчих и подъячих, а их галеры под рукой плывут жонглеров, чтобы свет переиначить, слепив в воронку слово и звезду. Их нагота, как бронза, растворима до пустоты, повисшей на висках, невидимой, как стрекоза чьи клинья на ассирийских темных языках всплывают, пузырятся в белом свете и плавятся в их кожаных мешках, где выдох красной глины человечьей похож и на галеру и звезду и аморален, как олень и вечность, и волен, как та смерть, что перейду. DORE
гравюры шаров шелестят из лесов
строительных около дома и кажется каждый строитель знаком хоть дело его бестолково и как близорук их изогнутый стук катящийся меж молотками и только лишь ангелы пьют из их рук бессмертье большими глотками что прячется в медных и круглых костях листвы и шаров шелестящих где свет нас на ощупь видит в просвет меж вымыслом и настоящим АРХИВАРИУС
— 1 — Язык сложился в рот, и тишина
ему была готова и полна, как небо — вод родильных, и за ней играли липы на устах коней. Все укрывает множество, и я похож на дно древесного коня, мной извлеченного дыханием на свет, которого в гортани больше нет. — 2 —
Качнется архивариус, как рыба
и пойманный пойдет так — будто кровь — ход, кувырок в своей пустой траншее, как сны припоминающая код двойных ответов и дифтонгов стужи, звенящей в лошадиных позвонках, которые склоняются все туже к прозрачным лужам в тучных небесах. ТАНКИСТ
Давай отсюдова, давай
скользи коньками и врачами, все имена проназывай, нанизывая цвирк горстями на воздух [пуст], на ихний звук, на хруст копающих траншею — давай отсюдова, давай [возможно, я тогда поверю, что некто в стороне стоит и чистит мокрые ресницы, и слистывает этот свет, перевернув его страницы]. Давай сюды, двунога тварь — как светятся в твоей тьме кости, я бросил все и очень жаль, что — не добросил, что смерзшийся в предметы гул лежит во мне, как птица в танке, и выпадает, как из рук, говном из ранки. Давай отсюдова, беги, как будто смерть свою увидел — твоя самара впереди и не в обиде на все молчание твое, на свист в боку, немного слева, на то, что из нее слепил ты между делом, на то, что слепит высота твои зияющие бельма на то, что ты всегда пока — как в шуме белом. БЕРЕГА
Есть ли стыд как кузнечик тяжелый в руке
и Колумб переменчивый, словно Америк отверзается адова крепкая дверь одолеет которую берег, а точней — протяженность без берега и всех отрезов от нашего с ним расстояний — выпадающий смех переходный для тех, кто уже и не вспомнит литаний. Всесмешливый стоит — словно дырка в скале слова тик повторяет, как море, что оставил Меркатор как вереск и штрих от кузнечика в поротом поле. Перепрыгнет кузнечик из руки в руку, как свинцовая капля безстыдно — ощущаешь свою пустоту, наготу — и иголку на береге видно, и берешь ты иголку и шьешь из себя берегам тем горячую шкуру, и их кровь к облакам прибивает тебя потому что ты мясу не нужен. ЧУРКА
Вычерпать себя из сердца чурки
в небо сложенной, трехпалою рукой будто из березовых поленниц, в гул парашютов повернул их рой: там часовые стрелки лошадиных следов укажут время — полчаса до окончанья времени, что дивно — и сорвана, как головня, чека Горчит мороз и лижет звуку пятки, и пятки просыпаются на свет — все чудно, дорогой мой, все в порядке исчерпано в слова, что есть и нет. Здесь лошадь говорит с тобой пчелиным шершавым, словно соты, языком, и ангелы нам выжигают спины, и парашюты топчут сапогом беспечным, и идут в слепую яму из света, что их выплюнул сюда, чтоб видеть то, как смертно мы счастливы, сколь высоте обратна слепота. САДОВНИК
Куб воздуха, в котором я завис,
все катится по видимому вниз — где хворост выдохов, в камланье огневое все ребра сосчитав свои, летит в придуманный, как все пустоты, ад — единым взрывом в белом перегное, чей отблеск в нас и назван был Урал, где соловьи и суки золотые звучат, стучат — как дятлы — из земли и тем похожи на меня, что руки их — словно норы за кротом — кривы. Зима зимой, но где-то спит Джон Донн и скручивает листьев перезвон в своих костей изменчивую губку, и свист становится все гуще и черты, размякнув от слезы его, черны, как кубик воздуха в им выдуманной раме — взлетают в моргах темные кусты и падают игральными костями. И прорастет садовник, и меня из куба выймет словно полынью из легких дерева, из воспарившей стружки, которой я не то чтобы живу — произрастаю и стремлюсь к нулю зерна, что вырастит меня [возможно] лучше. Александр Петрушкин — поэт, организатор литературного процесса. Родился в Челябинске, жил в Озерске, Лесном, Екатеринбурге. Учредитель и издатель нескольких антологий, книжных серий, альманахов и журналов. Куратор литературных премий, фестивалей и семинаров. Лауреат нескольких литературных конкурсов. Организатор и куратор литературного портала «Мегалит». Живет в г. Кыштым.
|