Главная страница
Главный редактор
Редакция
Редколлегия
Попечительский совет
Контакты
События
Свежий номер
Книжная серия
Спонсоры
Авторы
Архив
Отклики
Гостевая книга
Торговая точка
Лауреаты журнала
Подписка и распространение




Яндекс.Метрика

 
Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»
подписаться

Свежий Номер

№ 9 (71), 2010


Интервью




Юрий БЕЛИКОВ



НЕУЗНАННЫЙ, НЕЗВАНЫЙ И СМЯТЕННЫЙ
Беседа с поэтом Валентином Устиновым


Мы вышли с ним на берег переделкинского пруда. Быстро опустошили емкость под названием «Пять озер». Вдруг Валентин Алексеевич, глядя с прищуром на противоположный берег, молвил:
— Что нам это озеро, если за нами — «Пять озер»?
Это был явно вопрос поэта. Мы вошли в бражную воду. Чуть заплыв вперед, я оглянулся: топорща из воды усы и отдуваясь, Устинов походил на моржа.
— На бомжа! — уточнил он. И еще раз уточнил: — Моя бывшая жена сделала меня бомжом!..
Уже который год президент Академии поэзии (сдалась ему эта Академия!) вынужден жить в одном из «пеналов» старого корпуса Дома творчества «Переделкино». Иногда он напоминает заложника. Мнится, что Валентина не отпускает детдом, куда заточила его война. Детдомовцы — это целый мир и он у них наособицу.
— Возьмите пятикнижие Устинова «Песчаный свиток», — говорит мне один из моих знакомых. — Там черт ногу сломит! Там космос и хаос, сплошное «Окликание звезд», кто куда летит — непонятно. «И лишь в межлуньях черная дыра с холодным смехом всасывает время». Вот у Юрия Кузнецова, — продолжает мой знакомый, — все выверено, расчерчено, доведено до афоризма.
Я раскрываю «Песчаный свиток». В нем — сорок две поэмы. Итог жизни. Вчитываюсь в строфу из поэмы «Вольная Горка»:

Они меня во мне не узнавали.
И я — в родном краю незваный гость —
Прошел сквозь их молчание насквозь,
Чтобы смятенно встать на перевале…

 
— Валентин, однажды я стал свидетелем такой озвученной параллели: «Юрий Кузнецов — это Юрий Гагарин. Он первым полетел в русский поэтический космос, хотя мог полететь и Герман Титов, то бишь Валентин Устинов». Ты с этими дикими уподоблениями согласен?
— Что касается полетов в русский поэтический космос, то меня как раз признали-то вперед. Было большой неожиданностью, когда после моей книги «Талан», которая вышла в Петрозаводске в 1971-м году, вашего покорного слугу пригласили на пленум Союза писателей России и там во время доклада назвали едва ли не гением, во всяком случае, — «лучшим поэтом среди молодого поколения». Дело, конечно, прошлое, но если заглянуть в стенограмму, она не даст соврать: на пленуме об Устинове говорили 167 раз! И — абсолютно разные люди. Можешь себе представить?! Благодаря этому обвалу славы, я получил квартиру в Петрозаводске. Чем не повод впасть в эйфорию?.. Но еще больше я был потрясен тем, что меня признали хорошим поэтом. Это мне показалось каким-то бредом! Я был глубоко убежден, что еще только-только что-то там начинаю. Вернулся в Петрозаводск и после этого полтора года не мог написать ни строчки. Даже хотел сдаться в сумасшедший дом!..
— Ну да: когда о тебе в превосходных тонах 167 раз говорят в течение, допустим, часа, тут ведь и «крыша» может поехать у молодого человека!..
— Так она у меня чуть и не съехала!
— 167 раз — это хорошо или плохо?
— Плохо. Потребовались большие усилия, во-первых, для того, чтобы это забыть, а во-вторых, чтобы писать так, как могу писать только я и никто другой. Вот на том пленуме я и познакомился с Юрой Кузнецовым. Тогда же у Юры как раз вышли хорошие книги. Ну, тут Кожинов его подхватил и все такое-прочее. Однако Юра — замечательный поэт. Мы были друзьями.
— Но вас можно назвать «друзья-соперники»?
— Это Юру можно так назвать. Я с ним не соперничал никогда. Мой поэтический мир не совпадал с его миром ни по каким ипостасям и соперничества с моей стороны не было никакого.
— Хотя дух соперничества, может быть, вообще — один из движителей в поэзии? Вот они пары: Пушкин-Бенедиктов, Блок-Гумилёв, Есенин-Клюев. Если ближе: Евтушенко-Вознесенский.
— Судя по всему, ты говоришь, правду. Мы, конечно, с Юрой дружили и сегодня мне очень его не хватает. Странным образом не хватает. Он ушел слишком рано и неожиданно…
— Вы оба поэты космичные. Может быть, вы не совпадали, как не совпадают разные планеты, когда ты прилетаешь на сопредельную и, копаясь, как следопыт-исследователь в отверзшемся грунте, понимаешь: тут есть редкоземельные элементы, но они не твои?
— Мы действительно с Юрой поэты космичные, но космос, выписанный им и мной, они — разные. Мой космос — живой. Он такой же органичный, как космос Земли. Ведь Земля — тоже космическое тело…
— В этом месте дух Кузнецова, возможно, присутствующий при нашей беседе, не преминет возразить: «А что, мой космос — не земной?!»
— Дело в том, что у него не столько выписаны сам космос и откровения с ним связанные, сколько видно, как он этот космос выворачивает. Он ведь в исподнюю заглядывал! Самая главная и сильная версификационная деталь в поэтике Юрия Кузнецова — это то, что у него вывороченная метафора. «Свист свистит все сильней за окном — Вот уж буря ломает деревья». И дальше: «Ночью вытащил я изо лба Золотую стрелу Аполлона». Вроде бы космическое стихотворение. И в то же время оно и не космическое. Потому что космос Кузнецова сводится к осознанию своей личности как вселенского чуда.
— Понятно:

Звать меня Кузнецов. Я один.
Остальные — обман и подделка.
Известно, что эти строки тут же перефразировали острословы, потому что был еще поэт Вадим Кузнецов:
Звать меня Кузнецов. Я — Вадим…
— Мы когда-то с Юрой разговаривали насчет этого стихотворения. Я говорю: «Чего это ты?» Он: «Да надоело, когда мне присылали денежные переводы других Кузнецовых, а переводы, предназначенные мне, попадали к ним. Это меня, в конце концов, разозлило. Вот и написал: «Звать меня Кузнецов. Я один…»
— То есть все объясняется просто — денежными переводами?
— Ну конечно! Я общался с ним, начиная с 1972-го года до его кончины и могу сказать: Юра ведь на самом деле был очень прост и добр. Многие его вещи получались о другом — не о том, о чем он хотел. Вот такой у него был дар…
— Я в свое время написал дипломную работу, где сопоставлял творчество Юрия Кузнецова и Андрея Вознесенского. Это было в те времена, когда Кузнецова еще мало кто воспринимал всерьез. Поэтому знаю, что всегда, говоря о его стихах, любят цитировать:

Я пил из черепа отца
За правду на Земле,
За сказку русского лица
И верный путь во мгле.
Вставали солнце и луна
И чокались со мной.
И вспоминал я имена,
Забытые Землей.

Я не считаю, что это, Бог весть какое глубокомысленное стихотворение. Но его выдают за глубокомысленное…
— В том-то все и дело! В тот момент, когда Юра его писал, он увлекался русско-славянской мифологией. Близкие об этом знают. А ведь действительно: в славянском языческом мире бытовали чаши из черепов, которые обивали серебром. Он просто взял этот образ из известной специалистам мифологии. А получилось — вроде как вызывающе-шокирующе. А Юра не создавал шокирующего стихотворения. Он лишь описал этот обряд и те явления, которые этот обряд сопровождали.
— Я сейчас понял, что получилось. Стихотворение накладывается на время, в котором живет поэт или, предположим, его родня — например, погибший отец, поэтому все завязывается в эффект некоего большого смысла. Это странная реакция слов, помещенных в колбу Времени. Она со всеми может произойти. Однако вернемся от Кузнецова к Устинову. У поэта Валентина Устинова — охотничий слух. В твоей поэме «Охота» я читаю: «Как сойки, перещелкнулись курки». У тебя — главное не зрительное, но слуховое: «Скуластое, большое Заполярье Причалами придвинулось к реке…» Это же нужно больше услышать (причалы), нежели увидеть. Или я не прав?
— «Скуластое большое Заполярье» тоже надо было увидеть.
— Но ведь причалы, они больше звук издают, даже скрип, потому что наверняка были деревянными…
— Звук… А как же! Но по поводу первенства слуха над зреньем немножко не так. Мне повезло, я очень рано определил: поэзия творится из звуков, цвета, запахов и обязательно энергетики. И в этом-то первоначальная разница между Юрием Кузнецовым и мной. Потому что слияние звука, цвета, запаха, закрученное энергетикой, дает просторное движение стихотворению. Создается объем. Будем говорить правду: у Юрия Кузнецова длинные вещи не получались…
— Хотя он написал, к примеру, поэму «Золотая гора»…
— «Золотая гора», может быть, самая удачная вещь из его длинных. Во всех остальных я даже припомнить не могу, чтобы мне там что-то нравилось. У Юры получались короткие стихи, где одна вывороченная метафора, которую он выписывал…
— …на парадоксе.
— Совершенно верно: на парадоксе. И даже — на неуклюжести. Вот, допустим:

Отец, — кричу, — ты не принес нам счастья!
Мать в ужасе мне зажимает рот.

Есть в этом стихотворении определенные неуклюжести, но они потрясают. Потому что эти неуклюжести, поставленные рядом друг с другом в коротком пространстве, рождают взрыв. А так, на самом деле, многоцветьем и многозвучьем Юра не страдал. Поэтому прав твой знакомый, говоривший о кузнецовской расчерченности и доведенности до афоризма.
— В большой твоей, недавно изданной книге «Песчаный свиток», 42 монопоэмы. Почему ты даешь такое определение жанру — монопоэма? Каковы ее признаки? И чем принципиально она отличается от просто поэмы?
— Это форма, изобретенная мною, исходя из моих собственных особенностей. Это — не повествовательная поэма. Да, сюжет в ней всегда присутствует, но он в ней — не основное. Во-первых, я понимал, что такую поэму, более чем в 200-250 строк, писать нельзя — иначе это вообще будет нечто не прочитываемое. А во-вторых, мне требовалось вот эту спираль свернуть так, чтобы она была, как пружина. А моно — потому, что через каждую поэму проходит один герой — главный. Остальные ему сопутствуют. Кроме того, моно — еще и монолог. Не назовешь же монолог-поэма, правда?
— Поэмный опыт, безусловно, у русской поэзии большой. Я не беру сейчас панорамных, затяжных поэм. Но, допустим, «Черный человек» Есенина — чем не монопоэма?
— Да, это чистая монопоэма. А еще опыт Лермонтова с его «Валериком». Это удивительная вещь. Наверное, что-то близкое к монопоэмам у кого-то из русских поэтов наберется еще, но это на самом деле — вещи случайные. Даже Блок, который наиболее близок к жанру монопоэмы, создал в этом ключе, по-моему, не более трех произведений.
— Это — Блок. А отчего к этому жанру пришел Валентин Устинов, в конце концов, сложивший его в итоговое пятикнижие?
— Меня стесняло пространство коротких стихотворений. Да, у меня есть лирические стихи, и многим они нравятся. А меня они не удовлетворяли. Я как бы в них не вкладывался во всей полноте. И когда у меня написалось несколько поэм, я понял, что это будет длиться в течении всей моей жизни. Я ведь не каждый год писал поэмы. Иногда в год — две-три. А иногда за два года — ничего. Очевидно, нужно, чтобы поэтическое состояние монопоэмы в тебе накопилось, обрело необходимую энергетику, антураж образов, метафор и конкретных картин. И вот когда это накопление происходит, только тогда можно садиться и писать. Но монопоэма — она еще условие жизни. От монопоэмы нельзя оторваться ни на один день. Что касается меня, то мне надо было куда-то уехать или взять отпуск за свой счет, но — удалиться от семьи и в течении месяца в каком-либо уединении полностью сосредоточиться до такой степени, что иногда шла кровь из носа. Высокое напряжение! Нельзя было потерять ни часа, ни минуты. Кстати, во время написания всех этих поэм я не мог ни рюмки выпить, ни сигареты выкурить. Потому что в этом случае снималось все это напряжение. Расскажу об одном эпизоде.
К монопоэме «Окликание звезд» я готовился лет пять-шесть. Написал ее в Малеевке. Стоял январь. Я бегал на лыжах и писал-писал-писал. На все прочее не отвлекался. Сначала написал целый период. Чувствую: вяловато. Ощущение, что если не сожму до полной концентрации, концовки не получится. И целую неделю я прессовал по смыслу «Окликание звезд». Сделал!.. Вижу: остался финал. И как только я спрессовал поэму до небольшого периода, финал написался за один день. После фразы «Молчала ночь — и я шагнул в огонь» поставил точку и понял: все! Меня охватил восторг! Я помчался по друзьям. Но никого из них не нашел. Суббота. Все разъехались — кто в Москву, кто еще куда. А у меня было приготовлено две бутылки водки — отпраздновать это дело. Я тогда мало выпивал, но на всякий случай приготовил… Месяц ведь прошел. А в корпусе была такая веранда — большая, прохладная. Я пошел и созвал всех, кто остался: медсестричек, уборщиц. Их набралось человек пять-шесть. Выставил угощение. Выпили мы по рюмке — и я им стал поэму читать. Читаю поэму, читаю, читаю. А она довольно-таки протяжная. И чувствую: получилось! И — тишина такая… Сижу и думаю: «Ну, пробрал!» Поднимаю глаза, а все слушательницы мои спят…
— Кашпировский отдыхает. У Валентина Устинова гипнотическая энергетика. Скоро будет год, как вышло твое пятикнижие. Как ты сам оцениваешь свой труд, уже несколько от него отстранившись?
— Если честно, то мне очень грустно, что эта книга закончилась. Ну, может быть, добавятся еще одна-две поэмы, если они напишутся. Но я горжусь тем, что я, деревня ушастая, сумел такую книгу создать.
— В монопоэме «Песчаный свиток», которой, собственно, завершается пятикнижие, меня остановила строфа:

Да, нам дано лишь наблюдать сквозь пальцы:
Миры несутся, меркнет звездный сок,
И рушатся куски цивилизаций
В огонь — и засыпает их песок…

Попутно замечу, что здесь уже проявляется зрение поэта ХХI-го века. Импульсы апокалипсического будущего слышны четко. Но вот это — «наблюдать сквозь пальцы» — чего здесь больше: констатации или горечи? Может быть, «куски цивилизаций» потому и рушатся, что человечество привыкло «наблюдать сквозь пальцы» за всем происходящим?
— Эта вещь действительно написана уже в наступившем веке. Во всех предыдущих книгах я не только выписываю и наблюдаю — я участвую. А здесь — нет. ХХI-е столетие, во всяком случае, пока, нам не дает такой возможности. Остается одно: «наблюдать сквозь пальцы». В этом и констатация, и горечь. И даже так: горечь констатации.
— То есть личность отодвинута, затоптана?.. «Но ХХ-й век разве ее не топтал?» — могу я спросить голосом либерального человека.
— Ты знаешь, какая штука: ХХ-й век топтал. И еще как! Кто ж забудет босые пятки, рваные коленки и кусок жмыха как лакомство?
— В чем же тогда разница между топтанием двух веков?
— Изменилось духовное наполнение отдельного человека и, вообще, людей. Что касается России, то подступило бессилие на фоне власти денег и невозможности человека реализоваться как творческой личности. Там, в ХХ-м столетии, несмотря на жмыхи и рваные коленки, была дана тебе и работа, и возможность худо-бедно, но осуществиться — все были в равном положении. А сейчас — нет.
— Получается, безысходность ХХI-го века перекрывает безысходность ХХ-го?
— Тут уместно, наверное, вспомнить строфу из моей монопоэмы «Охота»:

Что ж делать нам?
Как лось — не тронув наст —
Бежать? Куда? Тесна юдоль земная.
Не убежать. Природа метче нас.
Мы все-таки друг друга доконаем.


Беседовал Юрий БЕЛИКОВ
Переделкино-Пермь