Главная страница Главный редактор Редакция Редколлегия Попечительский совет Контакты События Свежий номер Книжная серия Спонсоры Авторы Архив Отклики Гостевая книга Торговая точка Лауреаты журнала Подписка и распространение |
Свежий НомерПерекличка поэтовОлеся НИКОЛАЕВА
Небесный Иерусалим
ЛЮТЕР Девяносто пять тезисов доктора Лютера — смута
заразительна. Высокомерно вступает в права незаконный наследник и бастард. И пялится люто, шевеля волосами, отрубленная голова. Вся Европа в бреду. Рвутся швы. Реки бьются в падучей. В Ватикане изжога, и тянет, ему вопреки, Ветхий Деньми Свои узловатые пальцы из тучи, но Адам отвечает капризным изгибом руки. И повсюду уже расползлась эта весть, эта повесть, — говоришь «человек», а находишь надрыв и разлом: это плоти диктат, это разума спесь, это помесь павиана с павлином, а то и косули с козлом… Доктор Лютер, когда б хоть во сне вы предвидеть могли бы, ядовитые гвозди вбивая в церковный каркас, как ползут и ползут мрачнолицые парни Магриба: шесть веков они ждали, и время их вышло на вас! Встретит весь Виттенберг их с улыбкою, пивом и миром, и в немом изумленье воззрятся на этот комплот европейские ангелы, плотно увитые жиром: этот — с видом рантье и с лицом бакалейщика — тот. …Удивительно ль, что мы тут ищем подкопы, подвохи, дыры в жизненной ткани, сучок в европейском глазу, гвоздь в двери виттенбергской, рычаг, за который эпохи мрут, как мухи, и тонут в тазу! ЛЕСТНИЦЫ
О, какие страсти мелкие, как с такой тщетою жить,
как бы лестницу веревочную для побега мне добыть? Чтобы не к местам болотистым, а к вершинам править путь, эту лестницу веревочную аж до облака тянуть. Сколько надобно терпения в каждом пальце и в горсти, чтобы лестницу веревочную завязать и заплести! Все, что знала злого, доброго, чем богата на веку, отдаю за стебли гибкие, за канаты и пеньку. Чтобы лестницу веревочную прямо к туче прицепить. Чтоб на воздух ускользающий осторожно наступить. И раскачиваться по ветру меж сосною и луной с этой легкой-легкой лестницей невидимкой потайной. А под утро, глядь: качаются между твердью и травой на таких же дивных лестницах, наполняясь синевой, други, недруги и сродники, незнакомцы — там и тут все по лестницам раскачанным лезут, тянутся, ползут. Замирают в страхе, падают и опять стремятся вон из котла, где нечисть варится, где кошмарный снится сон. Не сбежать оттуда посуху и не скрыться под водой — лишь по воздуху, по облаку, лишь по туче кучевой. А навстречу — кто там движется — сверху вниз, наоборот, по незримым тонким лестницам кто же спустится вот-вот? С розою ветров, с мерцанием, тайно, тихо, не спеша… И уже Его дыханием возвышается душа. ПАМЯТИ ГЕНЕРАЛА АЛЕКСЕЕВА
В тысяча девятьсот восемнадцатом от Рождества Христова году
Генерал Алексеев в температурном бреду Борется с инфлюэнцией, затыкает ей рот: молчи же! Давит ей на глазные белки, Рвет на ней струны, выдирает с мясом колки: Ладонь у него в крови, и в печени у него грыжа! Но жар плавит мозги, скукоживаются в огне, Свиваются черным дымом, сливаются в вышине Золотокудрый ангел, всадник на черном коне И Государь император — Самодержец Российский, Польский, Финляндский, Казанский. Впрок Жара нагнали, кровь стучится в висок, И генералу на грудь давит крест мальтийский И Государь перед ним как вживую — атлант, гигант: «Ваше превосходительство, генерал-адъютант, Вы хоть не предадите?» И словно жало: «Вы ж не из христопродавцев! Не тать, не зверь!» «Ваше величество, полно, к чему теперь?» — Так отвечает кто-то голосом генерала. Генерал Алексеев кончается! Тиф, пневмония, круп. Он смотрит и смотрит в небо, как пруд, как труп, Не моргая, руки по швам и убиты нервы. Только отблеск кровавый из-под открытых век — Там горят синим пламенем девятнадцатый век, И двадцатый век, и век двадцать первый. Там горят Предел Богородицы, Царский род, Юнкера, офицеры, солдаты, крестьянский сход, Круг казачий, хохляцкий шлях, иерейское сердце, И дворянские идеалы — и стать, и масть, И купечества честное слово, и почвы власть, И монашеский дух христолюбца и страстотерпца. …Догорай, умирай и воскресни! В знак этой вины Осаждай снова Плевну, пройди три стены, три войны, У черты роковой помолись Приснодеве Марии, Доложи Государю: «Подавлены бунтовщики, И пожары потушены, и при параде полки Царской армии генерала от инфантерии!» ПИСЬМА
По преданию, мертвые воскреснут такими,
какими они были в тридцать три года Старых писем бы не читала и телеграмм,
Не будила б забытое песнопенье: Отправители их давно уже где-то там, Во блаженном успенье. Всякий там безмятежен, юн и богат Неземными снами, Что ж ответить может им адресат, Глядя внутрь себя большими глазами? …Страшными глазами глянешь, словно слепой, Внутрь себя, а там, как живые: Письмописцы, вестники, ангелы, — только пой С ними песни их роковые! Вещими глазами глянешь, словно слепец, Внутрь себя — все въяве вернется: Ты один лишь знаешь, какой всему конец: Этого — убьют, а та — разобьется. Этот — не проснется, а та — сгорит… Реки запылают. А у этой — рак, а думали — плеврит… Но они-то в письмах этого не знают! Не ходи на гору, в море, в палисад! Сад зачах, а замок покосился, Полинял от времени старый адресат, До неузнаваемости обносился. Лучше эти письма больше не читать, Что писал там пафос, прочитал здесь — лепет. Лучше уж к усопшим в тайных снах летать, Обгоняя ужас, унимая трепет. И когда затихнет ледяной норд-ост — Он сбивает пыл, да и не докричаться — Лучше уж при свете логосов и звезд Повстречаться… Там — в преображенном облике посад, И Господний возраст — тридцатитрехлетний Заново примерит старый адресат, Как наряд последний. ПРОСТРАНСТВО И ВРЕМЯ
1. Спрашиваешь: — Когда?
— Где-то на той неделе. (Словно бы чуть поодаль — на пне хромом.) — Где-то в эпоху Грозного… (Словно у дальней ели.) — Где-то в Смутное время… (Словно за тем холмом.) Густо заварено днями пространство. Битком набито: не протолкнуться, не вклиниться, чтоб не задеть — в упор; то пролетарий с булыжником глянет темно, сердито, то зрачком помавает цепкий тушинский вор. Плотно заселено эпохами всхолмие. Крепко сжато медленными веками — впритык и заподлицо время покрыло землю… — Где-то веке в десятом… (То ли в сарай запихнули, то ль в сундук под крыльцо.) Только себя окинешь оком довольным, гордо голову вскинешь, твердо встанешь на землю, ан — турки уже в Царьграде, а под Москвою — орды, моавитяне — в сердце и лупят в свой барабан. И коль суждено увидеться нам еще до ухода, то наша встреча назначена какой-нибудь век назад… — Где-нибудь через год, где-то через три года. Там еще облако черное, как пиратский фрегат. 2.
Где-то лет двадцать назад, при царе Горохе, —
это за той горой, которая родила мышь и на которую махом одним взлетаешь на вдохе, вздохе и падаешь, как во сне, и летишь, летишь… То есть попросту — в Тридесятом царстве, под топот конский, такой хмельной подавали мед на пиру, что всех повязали спящими, увели в плен Вавилонский, и они лишь сейчас очухались на хлестком чужом ветру. Глядят, продирая глаза: пески, песии мухи, тарабарские песни, змеи, пронырливые хорьки и все — одни старики… Одни старики и старухи с немолодыми детьми. Старухи да старики. 3.
Спрашиваешь: — Когда?
— Где-то в районе лета, Где-то около мая, где-то в седьмом часу… И вот нас туда несет, на стыках дрожа, карета, и конь коренной летит и стелется на весу. Так странствуем мы — то в Рим эпохи упадка, пены, то в Ерусалим страстной, спускающийся с горы. И преображается время в пространство, возводит стены и вновь собирает камни, раскидывает шатры. Тут что-то царица Савская высматривает на небе, Загадывает, зрачок вперяет — хоть плачь, хоть вынь: — Когда же увижу вновь возлюбленного моего? Но жребий «Где-нибудь после смерти» — гласит ей. Аминь. Аминь. ДО НЕБЕСНОГО ЕРУСАЛИМА
Ты теперь еретик и раскольник.
Перейдя роковую черту, рассыпаешь мой дактиль, мой дольник, мой анапест в опальном скиту. Это — птицам на корм, это — трели бегства в небо, когда дотемна лжепророками Иезавели дух измучен, душа стеснена. Это — близко последняя битва: буря, клекот, биение крыл. Это — бдение, это — молитва, это — то же, что ты говорил: «Проведи меня полем до спуска, по оврагу и дальше — средь тьмы, довези до Козельска, до Курска, до Калязина, до Костромы. До чертога, плывущего мимо, где стоят херувимы, грозя. До небесного Ерусалима...» Дальше — некуда. Поздно. Нельзя. ЗАБВЕНЬЕ
В локтевом суставе тикнув, в чашечке коленной
молодой пчелой жужжит, стрекозой стрекочет, Иерусалим небесный облетает сокровенной мыслью, губы в Мертвом море мочит... С головой четвероликой жизнь! Усеяла очами! Взоры около летают, оводы, шмели и слепни, но для прошлого — ослепли эти очи, и ночами слышно только, как забвенья запахи окрепли. — Дорогая, — говоришь мне, уводя из дома в слякоть и средь гор таская бесполезных, — для того оно, забвенье, чтоб — не помнить, чтоб — не плакать о предателях прекрасных, о лжецах чудесных! Для того оно такое — бархатное — покрывало, с черным ворсом, с острой блесткой, в звездах полуношных, чтобы ты — не убивалась, чтобы ты — не горевала о лукавцах гениальных, гордецах роскошных! …Я и так уже — не помню. Я и так уже — не вижу. Я и так уже — не роюсь в этой свалке мертвых жужелиц, улыбок, тайных писем из Парижа... Только запахи со мной играют в салки! ПРОСТО ЗИМА
Здесь в подземном царстве пекут алмаз, рубин, изумруд,
из небесного города реки сюда текут, лепят снежных коней, трут на терке звездный имбирь… Ты теряешь «я», ты — сосна, коростель, снегирь! Пред величьем Творца ты — материи легкий лоскут, бисер, мизер, зеро ли, цифирь… — Это просто Сибирь, дорогая, просто Сибирь! А вот здесь — словно окаменел Тамерлан: тесна духу лепка рельефа: ни визионерства, ни сна, сновиденьями полного, если б не тайный провал меж мирами — туда, где Создатель в глаза целовал эту землю-младенца, чтоб видела сквозь времена, и тебя прозревал-узнавал… — Это просто Урал, дорогая, просто Урал. А вот здесь толпятся фигуры, как челядь в людской, музы травятся гарью, Психея болеет тоской, в однополом союзе сливаются лесть и лихва, и пластмассовый вкус на губах оставляют слова… Заблудился ли ангел в мерцанье звезды городской? Иль напился пастух? Или шапку украли волхва? — Это просто Москва, дорогая, просто Москва! И когда так просторно и холодно на земле, рвутся связи, мятутся бесы, догорают искры в золе, а пройдешь по городу — пустые стоят дома: там — Андрюша умер, там — папа, там — ты сама, но ведь шепчут они, повторяя навеселе, аж метели подрагивает бахрома: — Это просто зима, дорогая, просто зима! ВЫМЫСЕЛ
Себе придумав родословную:
«Дед — князь из рода Дадиани», обиду подгоняешь кровную под бурю чувств в твоем стакане. И, якобы, в придачу к титулам — таков рассказ твой сокровенный — был дед назло семейным идолам рукоположен в сан священный. И, якобы, в дорогу узкую увлек с собой он, сгреб в охапку одну танцовщицу французскую, княжну — твою родную бабку. Грузин, а в храме католическом он обвенчался, но с налета ты в трепете своем мистическом твердишь про «кирху» отчего-то... Твой странный блеск между ресницами профанов мажет по сусалам несбыточными небылицами и сном о веке небывалом! Конечно, в мире столько грязи и следов мышиного злодейства, что хочется нырнуть в фантазии, и в княжества, и в лицедейства. Судьбу безвольную, безликую стереть, переиначить главы и написать многоязыкую историю любви и славы. Чтоб жизни — норова сурового — подать на бедность из кармана: из эпоса средневекового, из авантюрного романа. И древнегреческой трагедии играя нервом оголенным, пропасть совсем в чужом наследии с желанием неутоленным! * * *
И. Б.
Разве ты не знал бедности,
застенчивость не прятал в обшарпанном рукаве? Папироской обиды разве впотьмах не дымил? А перед зеркалом — разве не проводил рукой по стриженой голове: глаза беспокойные, подбородок безвольный, — сам себе не мил? Разве ты не сворачивался калачиком, чувствуя, как велик мрак за окном, как туманна даль, как всадник с конем высок? И вот-вот ураган размечет по миру обрывки книг, перепутает имена, опрокинет звезды, собьет идущего — с ног? Разве тебе не слышались голоса неясыти, выпи, скимна, — вестников бед? Сердце не обвивала ль горечь наподобье змеи, вьюна? Вьюга ль не угрожала, что мать стара, и отец дряхлеет, а брата и вовсе нет, и некому защитить младенца, отрока, подростка — мальчика на все времена? И теперь, когда ты — матерый, как волк, и пуган, и терт, и бит; как морская галька, обкатан, пригнан волной со дна, в мертвой воде замочен, на солнце выжжен и сыт сам собою по горло — какая твоя цена? Ты дедушку пережил по возрасту, врага по росту догнал, ты Музе купил за ассарий пять малых птиц, горячим воском закапал землю, в лицо узнал средь пленниц душу свою — под жирным гримом блудниц. И вот, искушенный, ты знаешь всех поименно — и мир, и боль, но томит и томит вина, подкапываясь, как тать, — перед тем — из бедной семьи, застенчивым, выстриженным под ноль: то пряника хочется ему дать, то просто к груди прижать. ВРЕМЯ
— Неужели тебе не больно?
— Конечно, больно! А то… Потому что время мое уходит, уже надело пальто… Накрутило на шею шарф, голова внутри, отвернулось, лица не видать, идет к двери. Мне б его окликнуть, позвать — а не знаю, как. Мне б его узнать, а рука в перчатке, и сжат кулак. Заглянуть в глазок его любопытствующий, подмигивающий: не зря! — слюдяной голубок, нефритовый, с каплею янтаря. И уходит оно туда, где вещи сдают за так. Где собака зарыта, где кот наплакал, где свистнул рак. …Я за ним с межреберным холодком скатываюсь по лестнице колобком. ГРУСТНАЯ ПЕСНЯ
Школьницей, девицей, птицей нездешнею,
Как ты сияла улыбкой безгрешною! — Так и осталась в том давнем году — Белою лилией в черном саду. Что же потом с тобой сделалось? — ржавая Музыка эта, ухмылка лукавая… Так и порхала у всех на виду Черною бабочкой в белом саду. Ты ли сама или время проклятое? Тучная, траченная и помятая Встала и загородила звезду Ягодой волчьею в черном саду… Так увядает и никнет несчастная Грешная плоть, небесам не причастная, Чая очнуться и грезя в бреду Белою лилией в белом саду. Так — неопознанную, безымянную Похоронили с рогожею рваною, Перекрестили тайком на ходу… Что-то да вырастет снова в саду. Олеся Николаева — поэт, прозаик, публицист. Родилась в Москве, окончила Литературный институт имени А. М. Горького, где сейчас преподает. Автор более 40 книг стихов, прозы и эссеистики. Стихи переводились на многие языки мира. Лауреат национальной премии «Поэт».
|