Главная страница Главный редактор Редакция Редколлегия Попечительский совет Контакты События Свежий номер Книжная серия Спонсоры Авторы Архив Отклики Гостевая книга Торговая точка Лауреаты журнала Подписка и распространение |
Свежий НомерКнига в журналеАлександр ПЕТРУШКИН
ПОЧЕРК
* * * Кем бы ты стал
если бы не был пожаром? — падал бы снег, обрубал твое желтое жало или по клавишам черным угля перелистывал выдох белого-белого и утерявшего имя. Всякое — имя не круг, но его начертанье тонким железным прутом на человеческом камне, что в веществе из любви, как в пустотах и в теле, по-человечьи висит и горит фонарем свиристели. * * *
Скоро за ними пойдем там, где камешки катит
эта волна, что похожа на катет света, который порежет ее в апельсины и дольки продолговатой воды — и из скольких выбраны мы побережью? — но все преломляющий отче наш и собачий [за снегом изменчивый] почерк в силе переписать с лево на правосторонний там, где его пустая рука небо тронет, то есть — покатится снег колесом через мрак, где, пролившись, чернила гнутся, как нитки дождя, из которого свила рыба дыханием воду свою и камней треугольник, где расширяется берег, как легкие, тонок там, где мы — камни, которыми катятся камни продолговатой воды, похожей на вечности ломтик. * * *
Блаженны тишина и слепота,
в которых свет скрипит, как темнота: косноязычно, замкнуто, в кукушке, как будто достает из бега сушки его отсутствия, которым так тверда. А все — молчание и даже наши песни, в которые обернуто оно, когда хоть растворись, а хоть исчезни, как зимнее и мокрое окно посередине языковой бездны, в которой так светло, что мне темно. Блаженны онемевшие сейчас — как стрелки у часов незаведенных, они взрываются, как слово в снегирях, и падают на свет несотворенный. * * *
Щель человеческая, стоящая на горе —
будто сорока или огнь в голове или вода, притворившаяся кипятком, или вестник, которому вход незнаком, или шарик воздушный у девочки на руке, который вот-вот оперится, как тоннель, и поплывет, шевеля то жабрами, то ангелом на плече, на опознание речи и потому — ничей светильник стоит на горе, как выдох, пес, конура и составляет список на нем жара или — точнее — жар, шар, которым он встал поутру будто сорока, что растрескается во рту — словно красная глина, которая будет им — когда он пробудится здесь, чтобы в гости идти к своим, в щель, которая их сшивает, как свет, кроя стрекот свой черно-белый на мясо для соловья. * * *
Птица — это ее исчезновение
* * *
Поле света. Вещество,
обретавшее дыханье: слово, тело, Рождество, прорастающее камень и клубок из нас и нас, что завязан в снега узел, в путь, в тропу и теплый наст, в ослепительные лузы, где поддерживают нас пересохшими руками тело, слово и звезда в поле смерти под холмами. В эти лунки, что из нас вырастают, как синицы, там, где слово вещества — человек, которым снится этот свет, любой предмет, и бессмертье как подарок, или суд, как разговор, что — как чудо древа — краток. * * *
Печать деревянная в воздухе глаза
оставит мерцание, как стрекоза остаток [на небо похожего] лаза, куда ты не вздумай ходить никогда. где слышно, как ходят вокруг лесорубы, чей выдох под перьями медью звенит, и хлеб их неточен, и люк их не труден — когда успевает нам воздух слепить из мрака, мороза слепого, из праха, который собакой кружится вокруг, где даже собака — совсем не собака, а смысл для звезды, круглый воздуха стук. * * *
Непроизвольно, как дыханье
собачье, и неслышно, и похожее на опечатку — в нас чье-то зрение горит: непроизвольное, как темень, что колокол внутри себя, оно в нас смотрит, нами зреет и мерзнет в круге голубят спасительном, как речь чужая, что хлещет мясо через край бутылки, в горло птицерая, когда бы был такой нам край. * * *
Где невозможно и огромно
пространство Бога за спиной, что оглянуться невозможно на шар, что катится за мной по масляному глинозему с холодным зернышком во рту, где хворост захрустит поземкой, оставив небо на свету — сшиваю трубы с его гласом, который меньше тишины присутствия его — тоннели, как сердца шарик, ощутив. * * *
Человек в осколке света,
то есть — вечности, стоит посреди просторной смерти — что-то свету говорит: то гулит, как будто время, окольцованое им, покидает голубятню, расстоянием цветным, ну, а то — раскинув руки очарованно молчит, наблюдая, как на смерти дверь бессмертия горит. * * *
Ворона лестницей кружилась —
пока взлетала голова, похожая на головешку — как речь прохожая, черна. Похожая на головешку, она в себе веретена крутила белую отвертку — метелью от нее темна. Крутилось небо и кружился — вороны пропуском — гончар и вынимал всю тьму из глины затем — печаль. Гончар крутил предмет и форму — желтели пальцы от ворон, гудели в дудки, как воронки, поленья темноты. Свистком лежал упавший и воскресший — поскольку смерти вовсе нет — на тень свою себя воздевший — незавершенный пеплом свет, что птичий свиток в форме ада, похожего на рай и снег, где слеплен человек из сада ворон, похожих на ковчег. * * *
И молока последнюю награду
пьет зверь прозрачный, видимый не сразу, припавший к сосцам неба, к винограду — пока щенок веселый и незрячий гоняет тьму в себе, как бабочку, психею — и ждет во мне, когда я онемею. И пение собачие, как льдина, меня сопровождает в берегах, в которых спит язык неотвратимый, как молоко или последний страх. Что ж, мой щенок, сопровождай нас в вечность, которая иголка февраля во времени красивой колыбели, чтоб вычерпать из смерти, как вода в себя теперь исчерпывает небо, зверей прозрачных и щенков своих и за руку ведет, и молоко психеи, как бабочка, в губах у них дрожит. * * *
Бог простой, как мир и дрожжи,
хлеб сей пресный, облака, белый снег, рука на птице и иссохшая река, удаленная под земли, чтобы быть опять со мной в задыхании последнем, где троится мрак двойной. Бог простой, как это зренье, назывная слепота и дыра внутри горенья, что есть сгусток вещества и звенящий, словно лошадь бубенцовым языком, собирающий прах в кости, чтобы мясо дать потом, дать доспехи снятой кожи, треугольный речи плод сберегая на попозже словно смертность, в смысле — плот в своей вечности пружине, понимаю, что не в зле мир лежит посередине: в теплом Боге — на золе. * * *
Размешает птица клювом
разрывное молоко, расшевелит голубиный, как бумага, кровоток, побежит в крови по ребрам в разлинованной листве тела, в этой старой коже. Обо мне и о тебе тень ее звенит снаружи заводным ключом весь день — так внезапно обнаружив, что пилот покинул тень и теперь в аэроплане, где пузырится душа, видит: птица дождь мешает в своей коже из дождя * * *
Эта лестница состоит из дыр,
из коленок странников, что на ней поднимали пыль, словно хлеб и сыр или кровь, текущую, как портвейн, из отсутствия плотности — вещества ей реченого, как на обратной — снег перемотки, когда «ты зачем сюда?» вопрошает один из ее камней. А строитель смотрит в нее — она, как щенок, свернулась, прощенья ждет, где любое пятнышко у виска молоко и снег в новый свет солжет. Говорит молчание и горит как отверстья, пазы, стропилы, мох — в пораженье твоем открывает дверь, как упавший на плечи свои снежок. КРУГИ
Когда колодцем станешь ты
и будешь так легко внутри себя на все смотреть — на то, что далеко по-птичьи с небом говорит или горит внутри — покажется, что это ты в дыханья чудо вшит, как ампулка в густой реке и лодка на волне земли, свернувшейся в руке, как миновавший гнев — гемоглобин твоей любви, что развернулся в кровь и — словно голубь — в ней летит по кругу — вновь и вновь, и плещется его вода — жива пока мертва, и строит города свои из всплеска и песка. Возьмешь себя в свою ладонь, как жажду, где спит дождь, и — будто от весла круги — ты по себе пойдешь. * * *
И воздух встанет, как ребенок,
и тело хрупко обоймет, светясь внутри своих потемок, которые за тем поймет, чтоб рыбу вытащить наружу, чтоб задыхалась она здесь от счастья, что ее снаружи — как стужа — сберегает речь. * * *
Как запутан путь земной —
из музыки глянешь ниже: ножик режет черный хлеб — лабиринта темный узел, обращается зимой — стук становится все ближе расширяется до света или крови на столе Из пореза света птаха белый сад пошьет из страха — греет тельце — словно шуба — снег, протянутый как Бог. Режем, режем, режем узел — хлеб сужается, как узел в узелок прямой дороги из музыки нелукавой и — как темный хлев — простой. * * *
Красноглазый фонарь мой висит в пустоте,
наблюдает воробушком сны: как идут его люди — туда или те. Мы с тобою одни здесь, лишь мы остаемся, как свет в их прекрасных местах сконструированных, как уход: не бывает любви у того, кто свой страх словно камень из легких извлек. Камень легок, летит, оперившись гнездом — краснобрюхий птенец пустоты — и щебечет фонарь непохожий на свет, и ему про себя говорит все красивый полет, завершаясь в кольце немоты, коридора, огня, где воробушек мой, как фонарик, свистит, нарезая на свист свой меня. МАТЕМАТИКА
Старость — стыд, который плачет
словно зверь и сфера, и иначе называет имена предметов, принимая расставанье это, как возможность изнутри их тела видеть: кровь течет немного слева, ангелы сидят, возможно — справа, и бормочут стих его исправно, правят все срамные опечатки, пальцев приливные отпечатки, календарный шрифт, мозоли кожи дряблой, как мешок в кармане, позже — ангелы встают, как шарики, воздушны, и уносят клювиками душу — это зернышко направо мы положим, это — слева, это — мы умножим горлышком своим, как звук и эхо в доме, что без мебели, где сфера катится без пафоса и боли и фальшивит в тридесятой доле времени, которое округло словно пи число или подруга. * * *
Во мне по утрам живет орфеева голова,
выходит со мной в новый Иерусалим — засовы ее крепки, хотя и скрипят, глаза открыты и мир, как вдова, горит. Ходики изнутри у нее стучат — говор смутен, словно аккадский, или выжженная на лбу у осла печать времени, что с морем во мне забыли. Медленно ключ творит в скважине оборот, ощупывает в темноте лобную, затылочную или темень, Аид, который каждый из нас — пока он плод, голоса стебель, сжатый светом тяжелым в семя. Слышу, как тик, этот ключ, кодировку, ход — так отверзаются ямой часы за стеною, и, как колодец из человека похож на код, так и пустоты во мне равны со мною. Их заполняет небо, парковый шелест, звезды лицо удлиненное до ночи кромешной и слепца, что предметы делает речью своей, движением пустоты и, словно лед в гортани, выжигающим светом. И расширяется орфеева голова, словно тропа по которой всплывут со мною эти ошметки неба тире песка дерева или адского перегною, и каменеет волна, как слепой прозрев, и выжигает, как лев, все нутро обузы, и ты — словно выстрел — вдаль от себя летишь там, где шумит, как раковина расширяясь, голова медузы. * * *
Сергею Ивкину
Нищий, гулкий и тяжелый
небом что болит в зубах, переходит тьмы дорогу, и целует тьму в уста красно-белое дыханье — в тьме ангиною горит неизвестный авиатор — меж двух выдохов стоит: то качнется перед Богом, то наклонится к земле испросить у ней вопросы. В заштрихованной золе поднимающийся ангел, человеческий штрих-код с речью тесной, как бомжара, что из тела — поперек смотрит, как идут узлами здесь прекрасные черты, человеческие жажды — будто небо не легки. Дерни ниточку из звука, отпусти его в полет, в шарик неба или света, сердца покрасневший крот. * * *
Если зерно — это ад, грунт, который покинешь
ты на ходулях из птиц, что стояли над нами, будто округлы окрестности или неслышны, или — воотще пока не имели названий, клекот земли в них и перегноя пустоты в свете горели или точнее сгорали и расширялись внутри каждой смерти, как ноты в щели из выдоха, где — как гортань — продолжались. Так вот слепая гортань назовет и увидит, как из столба снегопада, что в общем-то птица, падает наше зерно и становится чашей — той, из которой выходим, устав миру сниться. * * *
Глаз птицы, выбитый сквозь камень,
в окружности других глазков дверных, древесных и прозрачных, скрипящих будто свет в покров. Все, что здесь было — только двери, как слайд, кипящий на стене, я перешел твои все звенья, которые звенят во мне. И, заключив тебя в ладоней замок, я камнем стал на дне у голоса, который тонет, зияя, будто он плотней. * * *
Круглый, круглый, круглый свет
катится, меня стирая в рай, которого здесь нет, разрезает глаз по краю, вынимает из грязи ластиком из снега желтым, отрывает лепестки и становится неплотным. Я теперь здесь космонавт: Лайка Белка или Стрелка — руки больше не дрожат, и собаки смотрят сверху то, как тела мертвый зонд рассыпается до праха. Бог мой, Бог, теперь я твой — круглый там, где свет — рубаха. ШВЕЯ
Пепел бабочки, что скоро станет звуком,
ниткою, сшивающею землю с некою о этой почве мыслью, с выдохом, которым прах развеян, с черным облаком, что встанет снегопадом, где метелью, пойманной в стоп-кадре, мы с тобой споем о них осанну, пропадая в дырку — не в нирвану. Бабочка моя, мы станем слухом, где не существуют расстоянья, времени и черно-белой кожи — только звук, летящий перед нами. Александр Петрушкин — поэт, организатор литературного процесса. Родился в Челябинске, жил в Озерске, Лесном, Екатеринбурге. Учредитель и издатель нескольких антологий, книжных серий, альманахов и журналов. Куратор литературных премий, фестивалей и семинаров. Лауреат нескольких литературных конкурсов. Организатор и куратор литературного портала «Мегалит». Живет в г. Кыштым.
|