Главная страница Главный редактор Редакция Редколлегия Попечительский совет Контакты События Свежий номер Книжная серия Спонсоры Авторы Архив Отклики Гостевая книга Торговая точка Лауреаты журнала Подписка и распространение |
Свежий НомерПерекличка поэтовЕвгений КАМИНСКИЙ
Шли бригады из пыльных пролетов…
* * * Мой прадед точил на заводе.
И я был направлен туда, подснежника нежного вроде в петлицу ручного труда — растить на ладонях коросту, прогнув под единство плечо, еще не ошкурен по ГОСТу, под ноль не заточен еще. Здесь славил Россию мой прадед. И я здесь, признаться, пилил не хлеба единого ради поденщины черный винил. В игольное ухо верблюду, боюсь, было легче пролезть, чем так — никогда не забуду! — грядущее строить и месть. К гармонии тела и духа, что только в комплекте важны, я лез сквозь игольное ухо, а мастер кричал: подожми! И чтобы направо планета вращалась, друг к другу впритык, мы жали… Пусть даже на это плевал, кто налево привык, кто нас шельмовал здесь все пуще и радость труда отметал: зачем поколеньям грядущим, мол, душ ваших черный металл?! * * *
Одной дорогой — на работу,
кому прописка дорога, мы шли, как маршевые роты — на неприступного врага, туда, где лютые скрижали раскрепощенного труда по обе стороны лежали — чтоб ни туда и ни сюда… А кто спешил прибавить газу, того сплоченный этот весь народ хватал за хлястик сразу, мол, в пекло поперек не лезь! И в эту гулкую дорогу, что здесь лежала к проходной, мы так впечатывали ногу, что город вздрагивал родной… Мы шли туда не ради злата, благ кочегара чернеца, а потому что было свято есть хлеб, глотая пот с лица. Тут был особый кодекс чести: когда мартеновская печь единства вас сплавляет вместе — собою можно пренебречь и на великое решиться — стать безымянною травой… а впрочем, равенства ушица — суп (с голодухи) мировой! * * *
Помню цех свой шестой и в слесарке
до обеда похмельный простой, и спецовку летящей цесарки, говорящей мне: «Ну-ка, постой!» Эти губы в сургучной помаде и глаза, что зазря не горят, и еще, что плевать этой Наде на какой-то бригадный подряд, гром с высоких трибун и турбины… Взгляд, с опасною нежностью мне открывавший такие глубины, от которых — мороз по спине… Я не смел ей ответить небрежно и презреньем раздеть догола, потому как та дикая нежность разорвать меня просто могла. Там, в хрущевке, не нужная мужу, здесь, в гремящем железе труда, лезла розовой плотью наружу эта нежность опять не туда… Я, конечно же, мог изловчиться, чтоб не слушал десятый пролет из-под купола плач крановщицы здесь потом целый день напролет… Но к той Надиной слабости жалость, если честно, видал я в гробу. И со стоном она разбивалась о мое молодое табу… Хоть кому-то, не корысти ради, всю себя не на час, а по гроб было важно отдать этой Наде… А иначе и жить-то с чего б?! * * *
Копиры, копиры, копиры
пилили мы, сколько могли, чтоб только палили мортиры, кроили моря корабли. Чтоб теплые только сортиры согреть наши души могли, когда нам давали квартиры на краешке Новой земли… Мы в майские радость делили, сложившись, считай, за гроши, и шли, наплевав на промилле, в колоннах, уже хороши. Мы сдать по мешку стеклотары стране не считали за труд, лишь только б хватали Мухтары всех тех, что на лапу берут… Чтоб глядя в секрете, как глупо полезть к нам стремится шпион, собаку спускал Карацупа, и пикнуть не смела ООН… Чтоб всюду порядок гвардейский по-прежнему радовал глаз, пусть даже народ иудейский струился к истокам от нас. И чтоб, несмотря на азартный их этот к востоку отток, могли наплевать мы на Запад, а Запад не мог на Восток… * * *
Я был рабочим. А рабочий
до слов о вечном не охочь. Что ближним голову морочить и в ступе личное толочь?! Когда ты в масле и в тавоте, когда ты в шапке набекрень и, как собака, на работе ты этой каждый Божий день?! Ну что гоняться за пегасом тут, глядя вечности в лицо, когда со всем рабочим классом ты должен быть заподлицо — во рту играя папиросой, с трудом вникая в чертежи, пока тебя народ курносый не счел своим: «Стакан держи!» И я спешил туда в семь тридцать, в глухую темень и пургу, когда так тянет удавиться, а ты терпи и ни гу-гу, Ты план давай. Все больше плана! Ведь только выполненный план есть для рабочего нирвана и право рухнуть на диван, и растянуться на подушках, и завести о вечном речь с какой-нибудь былой подружкой, шелка с ее срывая плеч. * * *
И ударник, и так себе просто,
всяк, кто щит для отчизны ковал, будь он хоть гренадерского роста, хоть не больше, чем жалкий овал, миновав заводские ворота, задубевший сменив гардероб на почти эфемерное что-то, заводское не виделось чтоб, как один, после пятничной смены приходили гудеть в ресторан, где их ждали Алины и Лены, те, что сразу вам лезут в карман, присосаться спешат, как пиявки — был бы сердца бездонный сосуд! те, что зная в округе все явки, здесь заблудшее стадо пасут… Шли бригады из пыльных пролетов отдохнуть от команды «вперед!» под фальшивые звуки фокстротов, чья неспешность за душу берет, заказать по графину на рыло и еще по тарелке еды, чтоб взлететь над собой легкокрыло, к проходной заметая следы… Вместо крови портвейн тридцать третий тек здесь в жилах рабочих бригад… И общались бригады вот эти ближе к ночи уже наугад. В жаркой схватке без всякой причины эти с теми смешаться могли, как почти с егерями турчины за какое-то там Сомали… А потом надрывалась сирена: на «козлах» прилетали менты, Колизея пустела арена — все бежали, ломая кусты… Но едва понедельника солнце раздвигало промозглую высь, к проходной устремлялись, как стронций, излучая свое «Берегись!», монолитом единым бригады. Содрогались во мгле небеса, а в оврагах ползучие гады затихали на четверть часа. И опять мы в горниле ковали, чтобы в Вологду шло, в Кострому то большое, что сердцем — едва ли, а умом — и вообще никому. * * *
Однажды я варил ограду —
юдоль кладбищенских аллей, тая работы сей отраду от недовольных слесарей. Мне этот труд доверил мастер, что не жалел ничьих тут жил, а тут открыл мне сердце настежь — и я напильник отложил. Я и не вспомнил бы про это, когда б не ставил тут ни в грош труды под ленинским портретом, где так прищур его хорош. Где он при всей своей фактуре трибуна пролетарских масс, и впрямь как правда прост в натуре, не что там какой-то Маркс… Как нетто, вышедший из брутто унылой жизни у сверла, я к новой жизни шел, и будто его рука меня вела. Уже щетинилась ограда штыками, как заградотряд, а мастер все учил, как надо, похмельным пламенем объят. Потом к концу рабочей смены явилась тихая вдова и, покраснев, как кровь из вены, шептала мастеру слова. А тот, похоже, стоя насмерть, вдове не думал уступать, пред нею кольца вил, как аспид, шипел: «Сама подумай, мать!» И мать сдалась, сперва де-юре, нам всем о совести крича, потом де-факто — сдав купюры, на коих профиль Ильича… Но этот пращуровый профиль был без прищура — неживой, он говорил о катастрофе, о тайной ране ножевой. В нем было все: и нос, и ухо, и взгляд бегущею строкой, но только не было в нем духа, и значит, правды никакой. Он был спокоен, как могила, к слезам и к воплям вдовьим глух… Не то безжалостный Аттила, не то Харон — одно из двух. Как с перерезанной аортой, я холодел, растаял дым: ведь на купюрах-то был мертвый тот, кто здесь вечно был живым! А мастер — нервы на пределе — бурча: а я-то тут при чем? ушел в запой на две недели в кармане с мертвым Ильичем… * * *
Наш труд, если честно, был адов.
(А что в этой жизни не ад?) Но норов бригадных подрядов и мужество женских бригад, тебя на большое толкая, вело и вело за собой… Была установка такая — трубить до команды отбой. Путь в светлое завтра несложен — сквозь годы, невзгоды, дымы, где мы, если только не сможем трубить, уже будем не мы. Наждачник, обрубщик, обмазчик, наладчик литейных машин и ты между ними — лишь мальчик, с утра проглотивший аршин. Клепальщик, котельщик, плавильщик, калильщик, кузнец-штамповщик аршинный и ты, словно прыщик, вскочивший промеж, в общем, пшик… Обрывы, прорывы, авралы, ребром заостренный вопрос… Лудильщик, входящий в анналы, до сварщика если дорос… Тугие гудки тепловоза, и с этим со всем наряду входящая в сердце заноза привычки к ручному труду. * * *
Я вспомнил, как в пряничной Праге
какой-то буржуйский сынок с сомнительным именем Радек показывал мне свой станок, как я полагаю, токарный. Тот в доме стоял, как трюмо. На нем этот Радек шикарный точил, когда было темно. Вращались блестящие штучки — колесики, втулки, резцы… Он, видно, не жил до получки, как мы, коммуналок жильцы. Не пробовал радость за трешку, чтоб после страдать головой, не шел танцевать под гармошку, решая вопрос половой. Бурьян не растил в огороде, не резал в картошке глазки. Станок ему был чем-то вроде стакана «пшеничной» с тоски. Весь дом его был с позолотой, и он — без нужды и забот — хотел подлечиться работой, но чтоб — не ходя на завод. И вот лишь кончалась неделя, за этим станком — просто страсть! — он душу спасал от безделья, чтоб снова бездельничать всласть… О том рассуждая под мухой, что Кант и Сенека не врут, назначив для легкости духа нам тяжкий физический труд. Евгений Каминский — поэт, прозаик, переводчик. Родился в 1957 году. Автор десяти поэтических сборников и нескольких книг прозы. Участник антологий «Строфы века» и «Поздние петербуржцы». Постоянный автор журналов «Звезда», «Урал», «Нева». Живет в Санкт-Петербурге.
|